Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 7

Смерть бабушки, ветрянка у соседей, вступление американцев в Ирак, третий глаз Марьи видел все, она говорила: случится то-то тогда-то. Удивляясь способности своего видения делать неведомое ведомым.

Только про свое будущее она молчала.

«Чтобы небо увидеть, нужно исчезнуть, чтобы облако тронуть, нужно поблекнуть, чтобы жить любовью, нужно стремиться туда…», – напевала Марья сочиненную ею самой песенку. Жить, стремиться, знак вопроса.

Забеременеть еще раз больше не удавалось. Это огорчало ее. Ей так хотелось ребеночка, качать его, ласкать, баловать, тетёшкаться, показывать ему траву, цветы и птиц. И желтых бабочек. Она мечтала о Сонечке или Владике, и сказки на ночь у нее были уже наготове. Это должны быть русские сказки, о Василисе Прекрасной и Царевне-Лебедь, об Иване-дураке, обскакавшем всех царевичей, о Бабе-Яге в избушке на курьих ножках, творящей всяческие бесчинства. «Ну конечно, как я могу предать мой родной язык».

Русских в Берлине она сторонилась. «Только посмотрите на их шубы… А сами грубы и не образованы».

Марья танцевала танго, делала успехи, баловала Пауля домашней едой, заботилась об одиноких, считывала заботы друзей по их лицам. Я знаю, что говорю. Пока однажды не решила отправиться в путешествие. «Еду в Индию, – сказала она, – к беднякам на Ганге». Решение было принято внезапно и осуществлено прежде, чем кто-то успел вмешаться.

С билетом на Бенарес в руках, она пригласила меня погулять в парке замка Шарлоттенбург. Ее глаза светились в предвкушении нового. Ну вот, сказала она с вызовом, тамбовская девчонка вырывается в большой мир. А потом серьезно: «Надо менять что-то в жизни, правда». Медлить было не в ее характере, но ведь на этот раз все было более радикально? Я взяла ее за руку, словно хотела удержать. «Не переживай, – сказала она, – все будет хорошо. И заговорила о том, о сем, минуя существенное. Я услышала о летней шляпе цвета хаки, о геранях в садике на крыше, о запинающейся походке старика, за которым она время от времени ухаживала в Фриденау. И о набоковской книге «Память, говори». «Наконец-то мне открылась розовая обивка из его детства, весь волшебный мир шмелей и бабочек». Она называла его «счастливчиком вопреки всему».

Через два дня, проснувшись, я знала, Марья уже уехала. Растворилась в воздухе, ненадолго. Третий глаз не показывал мне ее там, машет ли она мне, где, когда. Мне не хватало ее, не хватало утешительных песен. Склонившись над картой, я следила за течением Ганга. Наткнувшись на Варанаси, мой палец вычерчивал завиток. Все купаются в реке, говорили мне, люди, коровы, бородатые святые, здесь развеивают прах мертвых, если только их, завернутых в белое полотно, не спускают вниз по течению в лодках.

Безрадостно проходили дни. В цейтноте я писала эссе, которое никак не хотело обретать форму. Об индийских температурах не могло быть и речи. Холодно, еще холоднее, дождь.

Через три недели Марья не вернулась. Я позвонила Паулю. Он был в растерянности. Марья звонила, но лишь однажды. И по номеру, который она оставила ему, никто не брал трубку. Начались поиски. Возможных гостиниц, одного гуру, которого она как-то упоминала. Когда подключать посольство в Дели? Может быть друзья знают больше?

Это было совсем не похоже на Марью, просто взять и исчезнуть. Пташка демонстрировала связь с землей и чувство ответственности. И всегда была привязана к нам, к Паулю, ко мне, ко всем.

И тут на тебе.

Поиски Марьи шли полным ходом, когда от нее пришло письмо. Короткая записка, адресованная Паулю. Она любит его по-прежнему, но это не помешает ей изменить свою жизнь. «Бедность, которая царит здесь, призывает меня. Я буду работать до изнеможения, я так хочу. Ты знаешь, какие у меня руки». Подпись, никакого номера телефона, приветы всем, да, всем тем, кого она сохранит в своем сердце. Под знаком странствий.

Мы были в растерянности, кто-то меньше, кто-то больше. И с трудом переживали ее отъезд. Хуже всего было Паулю, который хотел тотчас же отправиться за ней. Мы удержали его. «Брось, пусть пройдет время».

Однажды мы с ним пошли на танцы, я видела, как он страдает, сравнивая мою тяжелую поступь с легкостью Марьи. Разве я говорила, что смогу заменить Марью?

Бабочка, она парила над нами, как светлое облако. Мы слышали ее голос, только он всякий раз прерывался. Мы взяли неверный тон? Боялись пойти дальше? Привычка сидела в нас как заноза. Одни и те же утра, балконы, детали одежды.

«Знакомься с людьми», – сказала я Паулю и повторила это дважды. Но о своей попытке сблизиться с ним умолчала.

Миши

Море было его стихией. Ему хотелось смотреть на море, касаться его, доверяясь то неровной, то гладкой поверхности. Вода освежала, вода усмиряла. Она – противоположность адскому пеклу под названием пустыня, которую он проклинал.





Мы сидели на скамейке, он молчал. Я видела, как его глаза обыскивают горизонт, ища корабли, приметы, малейшие перемены. Прибой – тихий, море – серо-голубое. Смотреть, что может быть лучше.

Я не приставала к нему. Пахло смолой и йодом, в кустах позади возились собаки. Время у нас было. Он задумчиво курил сигарету. Здесь, на море, его нервозность проходила, черты лица, в иное время словно раздергиваемые тиком, расслаблялись, восковая кожа розовела.

Миши!

Он всматривался в даль, словно видел там лучшую судьбу. Гуляющие были ему не интересны. Как и продавцы плюшевых собачек и рыбок с пропеллерами.

Мой пожелтевший друг, подумала я и попыталась коснуться его желтого от табака пальца. Вредная привычка, но что поделаешь. Он курил, спасаясь от боли. От одиночества, от травм, нанесенных войной, от бездомности, от своего еврейства. Курение согревало, давало поддержку. Пока вода лизала пятки.

Миши!

Он медленно повернул ко мне голову. Его глаза отражали послеполуденный блеск. Мягкий блеск, от которого не нужно защищаться солнечными очками.

«Который час?» – спросил он смущенно и, не дожидаясь ответа, указал на белую точку на горизонте. «Этому пароходу еще плыть и плыть».

Он не понимал, как это – оставаться на одном месте, умел только странствовать и кочевать. Из доброго старого Будапешта в Лондон, из Лондона – солдатом британской армии в пустыни Египта, из пустынь, получив ранение, назад в Лондон, потом дальше, в Милан, Триест, «осваивать жизнь». Только появлению каждой новой цели предшествовало разочарование – словно колючий еж, бегущий взапуски с зайцем.

Лишь морской горизонт сулил будущее.

«Пора идти?» – спросила я. Он отмахнулся.

Дым его сигареты щекотал мне ноздри, солнце куталось в облака, поднимался легкий бриз.

И вдруг он заговорил. «Видения возвращаются, от них не избавиться. Песок, песок, выжигающий глаза. Воздух такой горячий, что пузырится. И над этим адом – эскадра. Воюешь, как идиот. Машинально. Хотя… Иногда меня пронизывало сознание, что я не хочу. Прочь отсюда, сейчас же. Не из страха, а от ненависти. К песку, к солнцу, к бессмысленности всего. Но я оставался, где был, и все продолжалось. До тех пор, пока не подстрелили. Потом была только боль, левое плечо раздроблено. Вот она какая, эта проклятая жизнь».

Миши!

О том, что в египетской пустыне перечеркнули его будущее, он не сказал, да и зачем, будущего не стало, он смотрел вслед кораблям, время от времени хватаясь за больное плечо, вдыхал море, запах водорослей, скамейка – вот его спасательный буй, здесь можно помечтать, стать ненадолго ребенком, рядом со мной.

Миши!

Я взяла его за руку. Слово «дурачок» не подходило совсем, никакое не подходило, нет дороги от войны к глупости. Искалеченный, он давал волю воспоминаниям, или они всплывали сами собой, внезапно, вместе с волнами или из глубины ночей. Порой я, ища защиты от своего «другого я», просила рассказать мне сказку. И в небо взмывали драконы, возникал восточный карлик, странные фигуры в развевающихся одеждах, под которыми прятались мопсы и ружья. Когда я смеялась, он смеялся вместе со мной, глаза его превращались в узкие щелки, он становился бедуином, только в лице маловато коричневого.