Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 7

«Теперь, когда мы узнали друг друга…», – прошептал он.

«Скучай по мне, тогда мы друг друга не упустим», – прошептала я. Мне хотелось выть.

Его поцелуй на вкус был фиалковым, как фиалка, или я это выдумала. Там, на перекрестке, где расходились наши дороги, холодным февральским вечером.

Он долго рылся в кармане куртки и достал крошечную деревянную фигурку: «Это тебе».

У фигурки сгибались руки и ноги, ловкие и подвижные, хороший талисман.

А я обмотала шею Мориса своим темно-зеленым шарфом. «Пусть он развевается на ветру!»

Я увидела его еще раз, в следующем году. Мы не переписывались, полагались на власть момента, живительную силу поцелуев. И снова он казался робким, благородно сдержанным. «Мы ведь знаем друг друга, Морис!». Он с облегчением кивнул.

Я хотела разбудить его поцелуем, нежной властностью. И почувствовала, как сильно он этого хочет. Но вмешались обстоятельства. Машап и Клэр (сестра) как нарочно топтались по квартире, а снаружи – в лесу, в снегу – было дико холодно. И куда нам, с нашими надеждами?

Мы жадно льнули друг к другу, но близости не получалось, вкус поцелуев был другим. Может, мы забыли волшебное слово. Грусть заполнила меня, и, словно почувствовав то же самое, Морис, утешая, погладил меня по голове. Мы не знали, как быть. И никто не мог нам помочь. «До скорого!», уговаривали мы друг друга. Но этого не случилось.

Красная шапка исчезла. Никто в деревне не знал, почему это семейство так поспешно уехало. И не приезжало ни в будущем году, ни через год. Слухи были путанными и противоречивыми. Верить им было нельзя. Морис так и исчез. Я скучала по нему страшно. И, наконец, сдалась.

Потом, много лет спустя случайно обнаружился след. Я стояла в магазине ковров, погруженная в созерцание узоров и красок. Никакой белизны, зато все оттенки красного, от марены до самого приглушенного матового. Да еще бордюр в цвет пророка Мухаммеда, зеленый, невероятно. Как долго я там стояла, знает разве что хозяин лавки, который наконец деликатно обратился ко мне и стал показывать другие свои сокровища. Коврики номадов с сарацинским орнаментом, с абстрактными изображениями животных, людей и растений, анатолийские молитвенные коврики, ковры с чарующим меандром по кайме. Я смотрела и дивилась. Он предложил мне чаю, и мы разговорились. Оказалось, что он очень долго торговал тканями, в Антверпене. Он и сейчас еще не совсем забросил это дело, хотя главная его страсть – ковры. «Ну конечно», – сказала я и вдруг спросила: «А не встречали ли вы в Антверпене Мориса Мертенса?» Он оторопел. «Вы имеете в виду сына Адриена Мертенса?». Я ответила, что об отце я ничего не знаю, но Мориса, прирожденного горнолыжника, знавала, правда, это было давно. И хозяин лавки задумчиво протянул: «Это, должно быть, он». Я почувствовала, как кровь ударила мне в голову. Красный цвет шапки застил цвета ковров. Морис. «Ну…, – продолжил он, – с Адриеном Мертенсом я был знаком, но не близко, богатый торговец, занимался текстилем, много ездил в Индию. Он уже умер». «А сын?». «Морис, вы говорите, ну да, Морис, похож на отца, но без его талантов. Всерьез делом не занимался… Деньги были, мать из благородных, полагаю. Одним словом, стимула для работы никакого. Тканями всерьез не интересовался, его считали нелюдимым… Заядлый яхтсмен, как говорят. И живет после смерти матери очень уединенно». У меня комок встал в горле. Не то, чтобы я рисовала себе Мориса блистательным отцом семейства, главой фирмы, путешественником, исколесившим весь мир, или великим изобретателем. Но его страстность, его пыл, почему они бесплодно угасли?

Хозяин лавки налил мне чаю и положил на блюдце печенье. «Отцы и сыновья, знаете, как это бывает, то хорошо, то не очень».

В мимолетном порыве я задумалась, а не поехать ли мне тотчас же в Антверпен вместо столь желанной для меня Анатолии.

Но взгляд хозяина отрезвил меня.

«Да, видите эти два треугольника? Они образуют звезду… И ступенчатые фигуры вон там, красиво, правда?»

Еще бы не красиво. Чистота цвета и формы, сотканная неправильность, это было красиво. И то, как части складывались в целое, без строгого плана, было потрясающе красиво. «Чудо», – подтвердила я вслух. Он кивнул.

В мареновом счастье я попрощалась с тем другим, оставшимся далеко в прошлом, счастьем в лыжной шапочке и с носившим ее Морисом.

Не меандры ли выписывал он на снегу? Белые, нестерпимо белые. И так быстро.

Марья

Как будто у нее пять рук – так проворна. Обед стряпала в мгновение ока. Фаршированные яйца с анчоусами и рубленной петрушкой, спагетти с грибным соусом, апельсиновый щербет. Сковородки летали, но без грохота. Ножички рубили зелень, коренья, бекон, она при этом пела. Напевала она и когда мыла посуду, завязывала шнурки, когда вязала, чинила одежду, полировала зеркала. Напевала, когда играло радио, чисто. Пела в лесу.

Детство у Марьи было трудным. «В Тамбове пьют все. И мой отец тоже. Пил с горя, исковерканный войной. Вел себя как скотина. Чего только мама не вытерпела!». Малышка-Марья заслоняла собой мать. Не смей! – осаживала она его… Два сапога пара, но когда на отца начинала срываться мать, молила ее: ну перестань, ну хватит уже! Двадцать квадратных метров в панельном доме, вечная ругань, самовар воет.

«Бегу вдоль забора. Лето, цветы кругом. Из кустов выпархивают птицы. Знаешь, что такое счастье? Когда над тобой танцует бабочка-лимонница».

Мать впала в хандру, забросила ребенка, хозяйство. «В доме ни крошки, я вечно голодная. Отец ругается».

Марья шла в школу, за продуктами в магазин, Марья готовила. Мать кричала ей вслед с кровати: «Спаси тя господи, доченька!». Это и помогало, и не помогало. «Детства у меня не было».

Однажды мать застучала зубами, будто от холода, а через три недели умерла в больнице.

«Детка, – сказал папа, – придется тебе управляться со всем самой».

Управляться самой. В двенадцать лет. В тринадцать. Считать копейки, вязать на продажу.

Сжалилась бабушка со стороны матери, взяла к себе. Но с головой у нее было не в порядке. Несла какой-то бред, ходила простоволосая. «А папа, с нервов, постепенно спивался вконец».

Марье казалось, что из-под ног уходит земля. Дохлые мухи на кухонном столе как здрасте, вечное безденежье, бабушкины чудачества. Спаси, Господи.

Соседи косились со всех сторон. Учительница видела спасение в комсомоле. Спорт, общественная нагрузка, моральный облик.

Поверх заборов Марье грезились краски, бабочки, другая страна.

У меня что, падучая? – спрашивала бабушка, показывая на ушибленную руку. Бедняжка.

Отец на диване, в отключке. Светотень переворотов.

В Тамбове цветут яблони.

Проснувшись как-то ночью, Марья, при всей расплывчатости своих представлений о будущем, вдруг ощутила в себе твердую решимость уехать. И ничего смешного, ей не до веселья, причем давно. Разве что Полины будет не хватать, школьной подруги.

В Саратов. В Саратов, учиться на медсестру. В Саратове жил дальний родственник.

Папа благословения не дал, но и к черту не послал. Сунул пару рублей в руку. Тебе понадобятся.

Ей было восемнадцать, когда она уехала из Тамбова, в Саратове поселилась в общежитии. Советского Союза не стало, теперь была Российская Федерация.

Учеба давалась легко. С медицинскими инструментами она управлялась ловко. А по части готовки переплюнула всех товарок в общежитии. Заходите, ешьте, но только без пьянства!

С Паулем они познакомились в кондитерской, хорошее место. Сокурсница позвала выпить какао с тортом. Он сидел за соседним столиком и смотрел, а потом обратился к ней на ломаном русском. Студент-химик, приехал по обмену, да, из Германии. Она удивлялась этому первому в своей жизни иностранцу.

Потом они стали встречаться, в столовой, в молочном баре. А на выходных гулять у реки. Он часто называл ее Марьюшкой, что очень ее трогало. Голубые глаза смотрели на нее с нежностью.