Страница 83 из 96
— Мне стоит уйти, — пролепетала Дарья; словно ушат грязи вылили на неё.
— Стой! — заорал он, пёс заворчал, и его загривок вздыбился, как у волка. — Я что сказал, я повторять не буду, сучка!
— Я прошу вас не оскорблять, — произнесла дрожавшими губами Дарья, и её глаза полыхнули презрением, а столь ненавистное лицо негодяя поплыло в слезах.
— Я оскорбляю? Я, председатель Цезарь Ильич Дураков, которого партия послала сюда, в деревню Липки, поднимать, учить, направлять, а я вот оскорбляю?! Да за такие слова — вырвать отвратительный твой язык! Ты не понимаешь, блядь, кто ты такая! Не понимаешь? Есть у человека вот эта штука, а у тебя есть дырка, так вот эту штуку, что ялдой называется, надо вставить в ту дырку — и весь процесс! Дура! Сука! Не понимает ничего, что ей говорят. Отбрось предрассудки, я тебе говорю!
Лицо Дарьи словно высохло и заблестело той бледной отчаянностью, когда каждая клеточка на нём замыкается, а по коже словно жара прокатывается, отчего становится невыносимо душно. Она в самом начале хотела уйти, потом ей стало любопытно, а затем она поняла, что имеет дело с ничтожеством, от которого ждать участия бессмысленно. Лишь слабое подобие улыбки исказило её лицо, ей стала безразлична эта тварь, извергающая смердящие слова.
Председатель вновь подошёл к ней вплотную и сказал с расстановкой и гадливенькой, слюнявенькой улыбочкой:
— Не обижайся, сучка, не обижайся, я и знать не хочу, как тебя звать, клянусь вождём революции! Ты сучка, а я вот кобель! На равных. У меня стоит торчком, а у тебя дырочка есть живая. И что тут плохого? Что? Когда построим коммунизм, семьи не будет, кто с кем захочет, тот с тем и будет спать. Вот лягут и спать станут. Вот пощупай, вот пощупай моё естество. Давай, я твоё пощупаю. Давай. Ты что молчишь? Не понимаешь, что есть великое учение Маркса, страдальца за человека, которому отрубили руки и ноги и говорят: отрекись от своего учения, а он — нет! Умнейший, гениальный человек был, сделал мир рабочих и крестьян счастливым. А потом появился вождь Ленин, ещё более гениальный, и сказал: хватит, царь, слазь с седла, мы сядем, поруководим! Сел, и всё! А потом уже наигениальнейший Сталин повёл рулём в нужное направление! Вот как всё свершилось! Страдал Ленин, страдал Маркс, Сталин страдает за народ. За все грехи его, а теперь власть народная, что хочу, то и ворочу. Они приняли муки за нас, чтобы мы с тобой жили, как хотели, но красиво. Как тебя звать?
Дарья промолчала, с ненавистью глядя на председателя.
— Чего молчишь? Ну, сучка, что с тобой исделалось сейчас? Валяй. Дырочка зачешется? А? Хе-хе! Чешется при виде моего-то! У меня ого-го, то есть, этот самый инструмент! Ого-го! Знаешь?
— Выгони собаку, — сказала Дарья шёпотом, задыхаясь от гнева.
Председатель Дураков, кажется, уже забыл о своей цели — совратить женщину; теперь ему доставляло огромное удовольствие говорить о том, о ком любил, — о Марксе, Ленине, Сталине. В нём кипела кровь, прихлынувшая к затылку, но когда услышал просьбу женщины, вмиг осклабился, и, как всегда, мня себя великим соблазнителем, перед которым не устоит ни одна сколько-нибудь красивая женщина, осёкся, решив, что лишь боязнь пса сдерживает женщину отдаться ему, молча отворил дверь и приказал:
— Царь! Сторожи дверь!
Пёс, вильнув хвостом, с нескрываемым подозрением на морде покинул контору. Председатель суетливо достал из каморки большую струганую доску и постелил на неё свою шинель, собираясь принять любовь красивой женщины на доске.
— Знаешь, сучка, у мене многие бывают, придут, то да сё, то это дай, а то другое, я ведь всё могу. Я — хозяин. Ты правильно сделала, что решилась, снимай трусы, у тебя вон какие телеса, смотри, какая задница! Ого-го! У меня сверчок сразу взлетел на шесток, помнишь, я у вас был? А?! Ко мне идут бабоньки, просить любят. Чего только не просят! Муж дома ждёт, а она у меня тут, на доске, голая ногами дрыгает, нравится же, что председатель дерёт её. Ох, какие бывают! На вид — бляди неказистые, а уж ручками, ручками так и хватают ялдиночку мою большую, что стоит огурчиком, и давай миловать, миловать и целовать, чтоб, мол, потом сказать: сам председатель её, сучку, драл! А? Ох, люблю, чтоб ещё муженёк за дверью стоял, а пёс стерёг его, а бабёнка тут вот, сучка, ноги белые дерёт на доске, просит, стонет, а тот мнётся и стоит, ждёт. Нет, каждая сучка имеет свою особенность: одна бёдрами виляет, распаляя, а другая — ножками сучит, а третья, знаешь, спиной ходит туда-сюда, туда-сюда. Не нравится мой рассказ? Не нравится, не надо. А что тогда пёс-то?
— Зачем вы мне эту гадость рассказываете? — спросила Дарья.
Отступая, улыбаясь глупой бессмысленной улыбкой, подрагивая ляжками, имитируя экстаз своих вожделенных чувств, Дураков остекленевшими, выпученными глазами, не сводя с неё любовного взгляда, подпрыгнул на месте, с хохотом вылетевших слов «Ёк-табачок», и оставшись без сапог, босиком, направился к ней. Ей захотелось ударить по лицу этого хама, чтоб он взвыл от боли. Ни злости, ни ненависти не было у неё, лишь презрение скопилось в прищуренных глазах. В то время как она мечтала о светлых делах, думала о детях, о Боге, рассуждала со стариком Кобыло о судьбах России и Запада, этот мелкий, ничтожненький человечек, полный похоти, смеет толковать о светлом будущем?! Да лучше бы о Ленине своём врал!
— Знаешь, сучка, не нравится, я же по-добровольному, не нравится? Ладно, оставь одежду, лишь штанишки скинь, и дело — в шляпе: пойдёшь работать в школу. Так сказать, ты должна проявить преданность нам. А то как же ты хочешь? Кусок хлеба задарма! Нет, сучка, нет, блядина, не выйдет. Так не выйдет. На что моя любовь простирается так далеко, что нету простора. Я не для себя, нет, мне хватит других всяких, а я уж только ради общего дела, ради тебя иду навстречу. — Расхолаживаясь, он прошёл к столу и подумал о необходимости преподать жестокий урок этой женщине. Дураков пристально посмотрел Дарье в глаза и положил сильные руки на стол, как бы говоря: что же, теперь поговорим! Он понимал бесполезность своих желаний, но и признать своё бессилие тоже не имел права. Перед ним стояла женщина, с которой он мог поступить, как того пожелает. Например, вытащить наган и расстрелять, как врага народа; заставить под дулом раздеться и голую прогнать домой, что тоже вызвало бы удовлетворение. Он так поступал раньше, сейчас ему казалось, ни к чему весь этот спектакль: от усталости или от нервного перенапряжения — он не знал.
— Знаешь, сучка, тебе нельзя в школе учить, но я бы сделал, чтоб смогла. Есть кунка, а есть кунка классовая. Усекла? Твоя дырка — классовая! Ого? Ого! Мой ялдышник поворочает ещё нос. Класс!
Эти слова заставили её пропустить мимо ушей всё, кроме одного, — ей нельзя учить, а раз так, значит, Иван жив, а раз не объясняют причину, то, выходит, он на свободе.
— Почему нельзя? — всё-таки поинтересовалась она.
— Не бабьего ума дело, — отвечал Дураков, привстав, и чувствуя снова появившуюся боль в затылке, расправился, как бы отстраняя боль и как бы машинально протягивая к ней РУКУ-
— Убери руку, скотина, — проговорила, кипя негодованием, Дарья. — А не то!
Оторопевший председатель как стоял, так и сел, поиграл по столу костяшками и, глядя в глаза ей, произнёс членораздельно:
— Пожалеешь, сучка. Снимай штаны, засуну хрен, пока хочется.
Она наотмашь ударила его по лицу. Его рука, защищаясь, вскинулась вверх, затем устремилась к нагану и успела выхватить его из кобуры. Дарья со всего маха опустила железный прут на кисть. Наган выпал. Дураков взвизгнул от боли и, пригнувшись над столом с вытянутой, ломящей от боли рукой, зверски выматерился и скосился на отлетевший на пол наган. Каменное бледное лицо женщины ничего хорошего не предвещало. Сильное, гибкое её тело напряглось и замерло в готовности нанести ещё удар.
— Размозжу череп, скотина! — Прошептала она со спокойствием, удивившим впоследствии и её саму. — Сидеть, сволочь!
Он плюхнулся на табурет и посмотрел на дверь: вот почему она попросила выгнать пса. Обманом взяла. Обласканный многими женщинами, он ошибся там, где ошибочки не должно быть, споткнулся на ровном месте. Он соображал, наблюдая, как Дарья подняла с пола наган и пригрозила: