Страница 82 из 96
— Эге!
Когда вошла Дарья, он некоторое время внимательно рассматривал её из-под опущенных век, соображая, зачем пришла эта высокая, в белом платочке, в чёрном стареньком пальто женщина. Так и не узнав её, спросил:
— По какому вопросу пришла? Что руководило тобою в тот час, когда решила придти к председателю, человеку занятому, думающему, а? — он говорил сердито и с той долей напористости, которая позволяла ему сбивать посетителя с толку, теряться, лепетать что-то в оправдание и начинать жаловаться на жизнь. Он считал себя большим знатоком человеческой психики и, казалось, знал, о чём каждый посетитель будет говорить. Скорее всего, просить. Когда он вот так сердито, напористо спрашивал, в нём просыпалось какое-то злое существо, в затылке ломило, внутри распирало ржавое чувство недовольства. Дураков отлично видел слабости человека, по выражению глаз угадывал, словно животное, сиюминутное направление человеческих чувств.
— Я хотела бы спросить у вас о деле, которое можете решить только вы, — проговорила тихим голосом Дарья. В конторе стоял тот ненавистный запах, вызывавший в ней тошноту, запах Дуракова, и он сочился из всех углов, от стола, пола, потолка, сочился от пса. Он подкатывал к горлу и душил, перехватывая дыхание, обрекая на удушье.
— Не надо спрашивать, — перебил её председатель, не снимая руки, однако, с кобуры, ибо в определённом смысле Цезарь Дураков панически боялся женщин. По предсказанию одной знакомой цыганки, смерть ему уготована от женщины. К тому же в его любимого вождя Ленина стреляла опять-таки женщина. Он смотрел на баб как на существа, которые чрезвычайно мешали строить новое общество. Он буквально сверлил Дарью глазами, отчего ей стало неприятно вдвойне. — Садись. Нет, подожди: лучше постой. Зачем пришла, говоришь? Только знай, не надо слёз, не надо, мне и без них хлопот вот как. — Он показал рукой на горло. — Что хочешь? Но стой, не надо рассказывать. Я тебе откровенно скажу, женщинам не верю, презираю, и всё тут. Ты можешь передо мною раздрызгиваться как сучка, поняла? Но только я не тот Федот! Поняла? Вот и слушай, что у тебя там?
— Я пришла... — сдерживая себя от желания (ради детей!) хлопнуть дверью и уйти, потому что внутри её всю трясло и выворачивало от отвращения.
— Стой! Что у тебя в руке? — перебил Дураков, привставая и не сводя с неё глаз.
— Палка.
— Зачем? — прищурился подозрительно председатель.
В его воображении снова возникла ненавистная ему и всему, разумеется, человечеству Каплан, которая стреляла в вождя революции. Он видел гнусное лицо отвратительной женщины с наганом в окровавленной руке и несгибаемого вождя, который, обливаясь кровью, простирая руки вдаль, призывал продолжать революцию. И вдруг в сознании Дуракова голова Дарьи как-то сама собой подвинулась, и её место заняла, словно материализовавшись из воздуха, голова ненавистной гадины. «Она! — громом ахнуло в голове, и он явно ощутил неукротимую ярость, зародившуюся в сердце. Дураков, сцепив руки, попытался обуздать приступ гнева. — Нет, та была в котелке, а эта в платочке, — напомнил он себе. — Какая разница, в чём была, стреляла же!»
— Зачем тебе палка, говоришь?
— От собак, — отвечала Дарья просто и уж собиралась уйти, как он неожиданно вышел из-за стола и подошёл вплотную к ней.
— Хорошо. Я верю. Только зачем тебе приходить ко мне? Я лишён предрассудков, условностей, я этот ненавистный галстук ношу в память о вожде народов Ленине, а не по любви. Но зачем пришла? Чешется кунка твоя? Понимаю, что чешется.
Дарья в недоумении глядела на председателя, смерив его от забрызганных грязью сапог и до чёрного лица со смоляными, подкрашенными толстыми усами, гримасничавшего, с недоброй искоркой в мятущихся маленьких масляных глазах. Председатель знал свою власть над людьми, их судьбами. И понимал, что это знание пришло от тех нелюбимых им кавалерийских атак, в которых он принимал участие со злой решимостью неустрашимого революционера, когда в его сильных руках блистала сабля во имя правого дела. В его сознании сложилась чёткая формула поведения: во имя революции всё можно. Дело — главное, остальное не имеет значения, всё остальное — чих, который ничего не стоит. Формула простая, но жуткая в своей неистребимости. Он мог пообещать белым, что, сдавшись в плен, они будут отпущены на волю, но как только они попадали в его руки, — не испытывая мук совести, он рубил им головы.
— Женщина необходима обществу как равный товарищ, — проговорил председатель, преодолевая нежелание разговаривать с пришедшей и в то же время чувствуя, как его словно тянут за язык. Она, похоже, ему нравилась, и он почувствовал это. А теперь, по прошествии времени, догадался: именно о ней говорил учётчик Кобыло. Искренний, чистосердечный, честный старик, который давно был у него на подозрении: слишком хорошо говорил, слишком честен во всём, — такие подведут, другого поля ягода. Таких бы в распыл! Как только мысль кристаллизовалась и определилось его отношение к Дарье, Дураков размягчённо и несколько капризно повёл головой и даже, забывшись, почесал в затылке. На недопустимость подобного жеста ему ещё указывал лично вождь товарищ Сталин под Царицыном, когда сказал: «Мало брать в плен, товарищ Дураков, надо рубить головы. Враг в плену — враг, могущий стать на свободе грозной сылой. И не чэшите затылок, комындир».
Дарья своим обострённым женским чутьём уловила перемену в настроении председателя. Взгляд потеплел, а в смоляных зрачках засветился хмельной огонёк похоти. И по мере того как распалялся Дураков, приводя всё новые и новые аргументы в пользу равенства женщин и мужчин, Дарья всё больше замыкалась, судорогой сводило язык, и высохшее нёбо давило на горло. Она несколько раз прокашлялась, освобождаясь от неприятных ощущений. Её выворачивало от смердящего запаха, но Дарья не уходила, надеясь на положительное решение просьбы: ведь она имела прекрасное образование, полученное дома и в институте благородных девиц, где мадемуазель Готье, преподавательница французского языка, на выпуске сказала: «Княжна Долгорукая знает французский язык лучше любого француза».
Чем большей ненавистью закипала Дарья, тем ярче в душе председателя Дуракова всходило солнце любви. Он страдал, что недолюбил, недоел, недопил, и всё — ради революции, светлого будущего, ради коммунизма. Он чувствовал исходящий от Дарьи чистый запах сладкого женского тела, представляя под латаной и перелатаной её одежонкой белое, налитое, тёплое тело, могущее его согреть, приласкать, и главное — в её опыте он не сомневался. Нервная дрожь прокатилась по его лицу, когда он вдруг разом ощутил влечение к ней, напрягшееся упругим желанием. Дураков был готов биться об заклад, что женщина думает, желает то же самое. Он не стерпел, подошёл к ней и потянулся рукой к её лицу. Она резко отстранилась.
— Я прошу вас, не надо, — произнесла Дарья вмиг высохшими губами, едва разомкнув их от ненависти.
— Не надо, не надо, а как что, так, мол, председатель, пусть решает. Нет, — взревел он и, повернувшись на каблуках, выставил кукиш. Пёс, было вскочив, остановился и с недоумением поглядел на Дарью: он тоже невзлюбил женщину, её голос и взгляд, а главное, странно пахнущий нехорошим, ржавым железный прут. Он был умён, этот пёс.
— Я же говорю, — распалялся Дураков, — все оковы с женщин сняты, убраны все препятствия с вас, сучек, а она ведь как ведёт себя: не надо! Надо! А вот надо, блядуха! Наступила новая жизнь! Так или не так? Или тебе не нравится наша советская жизнь? — визгнул председатель. — Так и скажи, что великий вождь, ради которого я готов отдать жизнь, не нравится тебе, мразь! А я страшно люблю товарища Сталина! Страшно! До боли в голове! Ане где-нибудь. Скажет мне партия: застрелись! Я застрелюсь. А она: не надо! Зачем пришла? Стой! Вот что я тебе, сучка, скажу, проклятая, вот чтоб ты знала, не надо играть в белоручку, потому что мне плевать, я ссать хотел на вас с больших колоколен. Я всё могу сделать, жила б как у Христа за пазухой, а она, видите: не надо! Сволочь ведь ты, сучка.