Страница 6 из 11
С аппетитом поели и пошли курить.
Озябшие пацаны второй смены, с чуть припухшими от недосыпа лицами, спустились с крыши.
На второй день все как-то поприветливее показалось. И небо вроде не такое серое, и дома не такие уж жуткие. И, главное, братва рядом...
– Чем мы здесь заниматься-то будем, взводный? – спрашиваю я у Шеи, имея в виду задачи, которые поставлены перед нашим отрядом.
Шея пожимает плечами.
– Вроде комендатура тут будет, – говорит он, помолчав.
«Вот было бы забавно, если бы мы в этой школе прожили полный срок и никто б о нас не вспомнил...» – думаю.
За перекуром выяснилось, что Хасан жил в этом районе. Его почти не разрушенный дом виден из школы.
– У тебя кто из родни здесь? – спрашиваю.
– Отец.
– А у меня батя помер... Я из интернатовских, – зачем-то говорю я Хасану, в том смысле, что и без папани люди живут. – И мать меня тоже бросила, я ее даже не помню... – добавляю бодро.
Он молчит.
«Не сказал ли я бестактность?» – думаю.
«Вроде нет», – решаю сам для себя. В первую очередь потому, что Хасана явно не очень волнует биография Егора Ташевского. Егор Ташевский – это я.
Отец умер, когда мне было шесть лет.
Мы жили в двухэтажном домике на левобережной, полусельской стороне Святого Спаса.
Отец научил меня читать, писать, считать.
Я прочитал несколько тонких малохудожественных, но иллюстрированных книжек о нашествии храбрых и жестоких монголов. Очень огорчился, что нигде не упоминается Святой Спас. Русские богатыри вызвали во мне уважение.
Я исписал стену на кухне своим именем, а также именами близких: отца – «Степан», нашей собаки – «Дэзи», деда по матери – «Сергей», который жил в небольшом городке, километрах в ста от нас. Я начал писать имя нашего соседа – «Павел», – но забыл, в какую сторону направлена буква «В», и бросил.
Считать мне нравилось. Прибавлять мне нравилось больше, чем отнимать. Но умножать меньше, чем делить. Делить столбиком, аккуратно располагая цифры по разным сторонам поваленной набок буквы «Т», было увлекательным и красивым занятием.
Вечерами отец рисовал, он был художником, а я делил столбиком. Он называл мне трехзначную цифру, которую я старательно записывал. Потом он называл двузначную, на которую нужно было поделить трехзначную. Я пребывал в уверенности, что мы оба заняты очень серьезным делом. Возможно, так оно и было.
Я попросил отца нарисовать богатырей, и он оставил уже начатую картину, чтобы выполнить мою просьбу. Я знал его шесть лет, и он ни разу ни в чем мне не отказал.
Он начал рисовать битву, Куликово поле, я сидел у него за плечом. Иногда я отвлекался, чтобы поймать пересекающего комнату таракана. Таракана я прикреплял пластилином к дощатому полу, заляпывая его до грудки. Некоторое время я наблюдал, как он шевелит передними лапками и усами, потом возвращался к отцу. На холсте уже появлялась ржущая морда коня, нога в стремени, много густых алых цветов под копытами. Наверное, отец рисовал не Куликово поле – ведь та битва случилась осенью.
Мы ложились спать вместе, каждый вечер отец несколько часов читал при свете ночника. Иногда он курил, подолгу не стряхивая пепел. Я следил за сигаретой, чтобы пепел не упал на грудь отцу; потом я смотрел в потолок, думал о богатырях, иногда на улице начинала лаять Дэзи, и я мечтал, что сейчас зайдет мама, которая бросила нас, когда мне было несколько месяцев.
Когда отец читал, он не дышал размеренно, как обычно дышат люди и млекопитающие. Он набирал воздуха и какое-то время лежал безмолвно, глядя в книгу. Думаю, воздуха ему хватало больше чем на полстраницы. Потом он выдыхал, некоторое время дышал равномерно, добегал глазами страницу, переворачивал ее и снова набирал воздуха. Он будто бы плыл под водой от страницы к странице.
Да, еще он научил меня плавать. Летом он продавал несколько картин, как я потом понял, очень дешево, брал отпуск, и мы долго и муторно ехали в забытую богом деревню, где каждый год снимали один и тот же домик возле нежной и ясной реки, пульсирующей где-то в недрах Черноземья.
Утром мы завтракали вареной картошкой, луком и жареной печенкой, а потом целый день лежали в песке на берегу. Дэзи сидела рядом с нами. Когда отец переворачивался с боку на бок, она меняла положение вместе с ним, аккуратно прилаживаясь в тень от его большого тела.
Иногда по течению плыли яблоки, и отец, войдя в воду, за несколько мгновений догонял их, собирал и приносил мне. Если не хватало рук, чтобы собрать яблоки, он кидал их из воды на берег. Откуда плыли яблоки? Я не знаю...
Я забыл, как он начал учить меня плавать. Наверняка, он не говорил: «Давай-ка, малыш, я научу тебя плавать!» Скорее, он просто поплыл на тот берег и предложил мне отправиться с ним, держась за его шею. Мы так сплавали несколько раз, и я научился работать ногами.
Ну а дальше я учился, как все мальчишки, – вдоль бережка, три-четыре метра вплавь, загребая под себя руками, и так десятки раз. Потом немножко от берега в глубину, и сразу – истерично дрыгая ногами – обратно.
Я хочу сказать, что отец не учил меня плавать нарочито, не возился со мной, например, поддерживая меня под грудь и живот, чтобы я у него на руках бултыхал ногами и руками, он даже ничего мне не объяснял. Но я все равно убежден, что плавать меня научил он.
Вечером мы ели омлет, изготовленный отцом из всего, что было в холодильнике: сыра, колбасы, помидоров, перца, лука, чеснока. Молоко нам продавала старушка-соседка, отец ей платил за месяц вперед.
Мы возвращались в Святой Спас в сентябре, поджарые и загорелые.
Отца ждала работа – он занимался оформлением районного кинотеатра, районной администрации, рисовал афиши, плакаты, некрасивого Брежнева и красивого Ленина.
Я гулял. Отец всегда забегал с работы, чтобы меня покормить. А в пять часов вечера я уже ждал его, сидя на подоконнике нашего двухэтажного дома. Он выворачивал из-за угла, иногда чуть-чуть поддатый, но самую малость, ласково кивал мне. Выпив, он становился немного сентиментален. Трезвым он был спокойным, ясным, чистым – всегда побритый, всегда с хорошо постриженными ногтями, в рубашке, расстегнутой на волосатой груди, немногословный.
Не помню, чтобы отец грустил. Он никогда не разглядывал фотографии мамы, оставшиеся у нас. Но он их и не прятал, они были наклеены в два альбома, лежавших на книжных полках, и я их часто листал.
У отца, видимо, были какие-то женщины, но я их никогда не видел.
Впрочем, вру. Однажды он был приглашен на чьюто свадьбу. Я заскучал и пошел посмотреть на него. Я увидел его возле дома, где происходило празднество, сидящего на лавочке в компании молодой женщины.
– А это мой малыш, – сказал отец тоном, в котором из всех людей на земле только я, его сын, смог бы почувствовать некоторую неестественность. Я ее почувствовал и сразу ушел. Отец скоро вернулся.
Я лежал на диване, разглядывая наш старый неработающий приемник. Белыми буквами на лицевом стекле приемника были написаны названия городов – Лондон, Нью-Йорк, Стокгольм, Москва, Токио... Иногда я включал приемник и крутил ручку, благодаря чему белый стержень за стеклом приемника передвигался от города к городу. Раздавался слабый и рознящийся при подходе к каждому городу треск. Где-то в одном из этих городов жила мама.
Отец разделся и лег рядом, взяв книгу. Очень глупо было бы, если б он обнял меня в эту минуту, сказал бы что-нибудь. Я тогда уже это чувствовал. Он и не собирался этого делать, мой папа.
После того как отец нарисовал мне битву, где было все, что я хотел: мужик-ополченец в разодранной рубахе, вздымающий на вилах вражину; дружинник, замахнувшийся коротким мечом и пропустивший удар копья, вползающего ему в живот; неприглядные, желтолицые и хищные монголы, как дождевые черви, разрубаемые на части; лучники, натягивающие луки окровавленными пальцами; стяги, кони, – после того как отец закончил работу, на которую сбегалась смотреть пацанва со всего пригорода, он нарисовал еще одну картину. Там горел русский город, русый монгол пил из чаши, лежали связанные князья, взирающие в смертной печали на пожар, а рядом с монголом стояла обнаженная полонянка с лицом моей матери.