Страница 3 из 11
5
Я снял очки и лег на койку. В правую руку мне вложили кнопку вызова на случай, если мне вдруг станет плохо; на голову надели огромные наушники. Койка пришла в движение, и верхняя часть тела оказалась в огромной белой капсуле – томографе.
Вначале шум вокруг был не очень сильным, так что я отчетливо слышал музыку в наушниках. «Scheissegal» – «наплевать» донеслось оттуда, наверное, тысячу раз. Немецкая песенка с незатейливым текстом поначалу вызвала во мне раздражение: она звучала в моей ситуации как жестокая насмешка. Подумаешь, какая маленькая неприятность приключилась со мной! Да, наплевать, что я теперь не понимаю речь на русском и не могу говорить – мелочи жизни. С каждым такое бывало! Я стал подпевать, и, повторив вместе с исполнителем мантру «наплевать» несколько раз, ощутил её положительный эффект: раздражение прошло, и я улыбнулся. Как только песня закончилась, меня поприветствовал ведущий берлинского радио.
Шум в наушниках усиливался. Я не мог разобрать, на каком языке был следующий трек или блок рекламы. Вдруг капсулу и меня внутри неё начало трясти, словно мы стали готовиться к взлету. Я слышал голос, но не мог понять, говорил ли опять ведуший или это были команды оператора, которые я должен был выполнить. Я прислушался, но по-прежнему не мог ничего разобрать. Тогда я решил нажать на кнопку вызова, но в тот же момент вибрации прекратились и зазвучал новый трек. Скорее всего, он был на французском. Я успокоился и повторил про себя «scheissegal». В конце концов, перед началом МРТ меня не предупредили, что будут какие-то команды, а только попросили лежать смирно и, если понадобится, нажать на кнопку вызова.
Через пару мгновений исследование моего головного мозга с помощью томографа было завершено. Я встал с койки, надел очки и поблагодарил оператора. Напротив кабинки для переодевания висела картина, на которой был изображен крупными желтыми мазками гигантский цыплёнок. Найдут ли врачи что-то важное на снимках моего мозга? Превращусь ли я обратно из цыплёнка в адвоката? Часть меня надеялась на то, что МРТ покажет аномалию и меня прооперируют. Но другая часть боялась такого развития событий.
Я повторил про себя, что у врачей есть две недели – срок, на который я договорился с Нойманом. Через две недели всё должно было закончиться – я вылечусь, вернусь обратно в Пензу и забуду этот кошмар. Я был в Берлине уже второй день, значит, мне осталось пробыть здесь ещё двенадцать. Я заставлял себя верить в свой непонятно откуда возникший дедлайн, это было единственное, что мне оставалось.
– Сервус, – поприветствовал меня Вольфганг Лехнер и тут же поправился: – Добрый день, господин Погодин! Как вы себя чувствуете сегодня?
Профессор Лехнер, бородатый исполин около пятидесяти лет, переехал из Мюнхена в Берлин пару лет назад, но до сих пор не мог избавиться от привычки приветствовать коллег и пациентов родным для баварцев «сервус». Будто бы это слово приближало его каждый раз на несколько сантиметров к Мюнхену. Он, в отличие от Ноймана, не был так оптимистичен по поводу моего случая. Тем не менее к Лехнеру я сразу же проникся симпатией: мне нравились люди, которые говорили правду в лицо, не заматывая её, словно гусеницу, в многослойные коконы из тщательно отобранных нитей. К создателям коконов относился и я сам.
– Сервус, профессор Лехнер! Ничего нового, – ответил я.
Лехнер просиял: слово «сервус» действительно оказывал на него магическое влияние.
– Это вам.
Он вынул из бумажного пакета маленькую толстую желтую книжку и протянул её мне.
Я поблагодарил и принялся рассматривать подарок. Это был словарь «дойч-дойч», где немецкие слова объяснялись на немецком. Увидев мои горящие глаза, Лехнер погрозил указательным пальцем:
– Не переусердствуйте, господин Погодин. Это вам так, для развлечения.
Я прошёл ещё множество тестов и обследований в берлинской клинике Ш. Больше всего мне запомнилась энцефалограмма: на голову натянули резиновую шапочку с электродами и дали прослушать текст на разных языках. В то время как я пытался разобрать, о чём шла речь, прибор попискивал и распечатывал графики-синусоиды. Врачи объяснили, что оборудование регистрировало активность моих нейронов.
Селективная афазия – так торжественно звучал мой приговор. Полная потеря одного из языков. В моём случае была подтверждена полная потеря родного языка. Не осталось ничего: я не мог читать, не понимал родную речь на слух и не мог писать на русском. Даже короткие слова, произносимые Нойманом, я повторял с ошибками. Что русский, что китайский – те же графики, то же удивление нейронов и та же пустота внутри меня. Дела с немецким языком обстояли значительно лучше. Похоже, он вовсе не пострадал.
– Почему так произошло? – спрашивал я своих врачей, но не получал однозначного ответа: сотни картинок мозга нуждались в тщательном анализе.
Однако мне не покидала странная мысль, что ответ на этот сложный вопрос скрывался внутри меня и мой мозг знал его. Он знал, а я терялся в догадках и переставал верить, что в мироздании присутствует хоть капля логики. Почему остался немецкий? Разве я был привязан к нему сильнее, чем к родному языку? Сделал ли этот выбор мой мозг или всё-таки эта была случайность? Может быть, афазия стала наказанием свыше? Но за какие именно грехи и почему было выбрана такая изощренная пытка? Кто именно наказал меня? Или же я так сильно ненавидел самого себя, что смог причинить себе такой вред?
В голове рождались десятки вопросов, многие из которых я пытался сформулировать и задать своим врачам. Многие из них остались без ответа.
Лехнер и Нойман попросили меня быть терпеливым и не отчаиваться: они советовались по поводу моему случая с коллегами из России, США, Израиля. Нойман часто напоминал мне про их бывшего пациента, к которому немецкий вернулся через несколько месяцев.
Я верил своим врачам и держал в голове двухнедельный дедлайн, но это не спасало меня от мигреней и панических атак. Очередные анализы показали, что у меня всё было в норме, и одновременно не давали никакой зацепки для решения таинственной головоломки селективной афазии.
6
В один из бесконечных дней в клинике Ш. Нойман зашел ко мне в палату около шести вечера и предложил прогуляться по городу. Мы поужинали в маленьком ресторанчике на берегу Шпрее и отправились пешком до Александрплац.
По дороге Нойман рассказывал про достопримечательности Берлина, которые мне обязательно нужно посетить. Иногда он переходил на русский. Я прислушивался, но уже через пару минут качал головой: я узнавал родной язык на слух, но смысл сказанного оставался загадкой. В конце концов я так устал, что попросил Ноймана о перерыве – мы продолжили прогулку в долгожданной тишине.
Я смотрел на Берлин и не мог отвести от него глаз. Пестрые ресторанчики по берегам Шпрее, улыбки их гостей всевозможных национальностей, пенящиеся бокалы с надписью Berliner и восторженные крики с переполненных паромов – таким я впервые увидел и услышал этот город. Не облекая свои мысли в форму, я впитывал его образы и наслаждался ими. Я наконец-то увидел, что есть жизнь за стенами Ш., где меня обследовали вдоль и поперёк и где я из человека превратился в подопытную крысу с номерком на лапе. Мне захотелось сбежать от Ноймана, слиться с берлинским пейзажем и навсегда покинуть стены неприступной крепости Ш. Наверное, доктор заметил это безумное желание в моих глазах, потому что вдруг схватил меня за руку.
– Завтра после обеда придёт психолог и побеседует с вами, – сказал он.
– Мне дадут что-нибудь, кроме аспирина?
Нойман ответил на мой вопрос, но я не разобрал его немецких слов. Впереди возник силуэт телевизионной башни – мы приближались к Александрплац. Движение в этой части города было хаотичным: толпы прохожих ныряли и выныривали из катакомб метро, торопясь домой после рабочего дня. Мы зашли в здание и сели на эс-бан в сторону Центрального вокзала. По пути Нойман рассказал мне, что на нижних этажах телевышки есть фитнес-клуб.