Страница 16 из 18
Порываев внимательно смотрел на то, как его слушают и какое впечатление производит этот рассказ.
– Один раз сам чуть инфаркт не заработал, когда на сердце работать пришлось. Я тогда вообще в оперирующие хирурги не набивался – просто пришёл коллега и говорит: «Есть образование в средостении, мы готовимся его удалять. Подскажи, а если можешь – помоги». Я снимки посмотрел. Сердце большое, образование то ли в средостении, то ли к сердцу прилежит, то ли вообще частью сердца является – непонятно. Но интересно стало. Я подумал и согласился. Операция – на следующий день. Приходим, моемся-обрабатываемся, потом торакотомия, всё стандартно. Выясняется, что ближе всего к правде оказался третий вариант. Большая опухоль непосредственно сердечной мышцы. Раскрыли перикард, прикинули, что к чему. Интересная штука, конечно. Основание довольно широкое, но рискнуть можно. Хирург аппарат наложил, на меня посмотрел и, как говорится, нажал на спусковой крючок.
Добровольский видел, что все в кабинете замерли в ожидании. Порываев не стал бы рассказывать историю какой-то операции, в которой ничего не случилось.
– Аппарат снимали в надежде, что всё держится. И у нас на глазах скобки расползаются, как будто из сердца вылезет сейчас кто-то. А это сразу что? Сразу кровь во все стороны. Глаза у всех во-от такие, а что делать надо? Правильно. Я сердце рукой р-раз! – и сжал. И пальцем на реаниматолога показываю. И он нам счёт времени вслух: «Один… Два… Три…»И получается, что у меня рука занята, а шить надо.
– А можно вопрос? Извините, что перебиваю, – не выдержал Добровольский. Профессор перевёл взгляд с Лазарева на Максима. – Я просто никогда не был в таких ситуациях и думаю, что вряд ли окажусь. Сердце – оно же сопротивляется? Хочется понять, что за ощущения в руке при этом. И не только в руке.
Порываев, не моргая, смотрел на Максима несколько секунд, а потом вдруг ответил – довольно резко и громко:
– Конечно! Конечно, сопротивляется! – Он не замечал, как сжимал и разжимал кулак на правой руке. – Очень необычное ощущение. Если котёнка взять, маленького, одной рукой… Так, чтобы почувствовать, как он освободиться хочет. Представляешь?
Максим кивнул.
– Он хочет – а ты держишь. – Анатолий Александрович в конце концов сжал кулак и потряс перед всеми. – А что в голове при этом творилось, вспомнить сложно. – Он опустил руку. – Помню, как считали где-то сбоку. Ассистент шьёт – а оно прорезается. Шьёт снова – и опять прорезалось. А мастер он был, я вам скажу, высокого уровня.
Профессор обвёл всех взглядом:
– Когда у него третий или четвёртый шов псу под хвост пошёл, я понял, что мы проиграли. Что я сейчас этого котёнка отпущу – и всё, закончили, расходимся. Но в какой-то момент понимаю, что не смогу просто так уйти, пока сам не попробую. Мы меняемся, я ему отдал сердце, он мне инструменты. Первый мой шов прорезался – я ещё завязывать не начал. А уже вторая минута к концу подходит. И тут – следующий шов ложится и затягивается. Я глаза поднимаю на ассистента и понимаю, что он даже не дышит. Стоит, как статуя, не моргает, смотрит в рану. Шью дальше – и нормально всё. Рана всё меньше и меньше. Зашил и говорю: «Отпускай!» А он не слышит. Я рукой так перед ним туда-сюда над сердцем – он как вздрогнет! И рука сама разжалась. На счёт «двести два», это точно помню. Я так быстро после этого, кажется, никогда не шил.
Он посмотрел в окно, вспоминая те события.
– Смотрим, что получилось – там, конечно, струйки сквозь швы бьют, но это уже ведь совсем не то, что было, не такая дыра. Короче, всё восстановили. И пациент этот потом своими ногами домой ушёл. Что это было? Как это работает? Я ведь, по сути, сдался уже – а чаще всего, как только слабину дал, смирился, то уже и не получается ничего больше. Что-то же заставило меня взять инструменты?
Добровольский вдруг вспомнил себя с зондом Блэкмора в руках рядом с Рудневой. Что заставило его взять эту шайтан-трубу и засунуть живому человеку через нос в желудок?
– Это называется «профессионализм», – подумав, ответил Лазарев. – Когда сначала делаешь на рефлексах, а потом осознаёшь.
– Так можно, наверное, машину водить, – вставил свои пять копеек Добровольский. – В хирургии, да и в медицине в целом, хотелось бы руководствоваться не только подкоркой. Моё личное мнение, не претендую.
Профессор внимательно посмотрел на Максима, потом спросил:
– Вы когда на днях кровотечение из варикозно расширенных вен пищевода останавливали – как действовали? Профессионально? Осознанно?
– Я бы сказал, что действовал скорее сумбурно, нежели планомерно, – не постеснялся он рассказать о своих ощущениях. – Манипуляцию выполнял впервые – можете представить, каково мне было.
– Могу. – Профессор усмехнулся. – Но ведь зонд в ваших руках не случайно оказался. Вы к этому решению как-то пришли. От момента осмотра пациента до развития осложнений и далее со всеми остановками. В чем же сумбур?
– Я бы кое-что в своих действиях местами поменял, – пожал плечами Максим. – В выводах, в логистике. Возможно – не утверждаю! – осложнение можно было предвидеть. Но это уже высший пилотаж.
– Очень хорошо, что вы свои действия подвергаете анализу и возможному пересмотру, – довольно казённо, но с нотками похвалы в голосе сказал Анатолий Александрович. – Это говорит о внутренней дисциплине и самокритике. Но в вашем случае предвидение кровотечения не дало бы ничего, кроме его ожидания. Зонд Блэкмора превентивно не ставится.
Он встал с дивана и замер посреди ординаторской с пустой чашкой в руках, глядя куда-то в пол. Добровольский знал, что так Порываев обычно ставил точки в разговорах – молчал около минуты, за которую, по-видимому, проговаривал про себя тезисы прошедшей беседы и убеждался в том, что сделаны правильные выводы.
– Я уверен, что помогла мне тогда какая-то профессиональная злость, – вдруг произнёс Анатолий Александрович. – Злость на то, как я вляпался в операцию, к которой не подготовился; на то, что подвёл аппарат, которым до этого сшивали тысячу раз – и никаких проблем; на то, как не везло оперирующему хирургу. И знаете, я теперь, после нашего разговора, понял, что было самым сложным тогда.
Он попытался отхлебнуть из чашки, а потом сказал:
– Отпустить котёнка. – Профессор посмотрел на Максима. – Счёт шёл на секунды, вы понимаете? И отдал я сердце – просто за пару мгновений. Перехватили друг у друга. Но за эти мгновения – столько всего в голове пронеслось… А может, я придумываю всё сейчас и не было ничего? Может, это я уже домысливаю, приукрашиваю? – спросил он сам у себя.
– Было, Анатолий Александрович, я уверен, – сказал до этого молчавший Москалёв. – Просто время, наверное, пришло это вслух проговорить. Мне, например, чертовски интересно было послушать. Ну, и насчёт здоровой мотивирующей злости – в точку, как мне кажется. У самого частенько случаются приступы.
Он улыбнулся, немного разряжая тягостную атмосферу, которую, сам того не желая, соткал из воспоминаний профессор. Порываев поставил чашку на стол, снял очки, протёр их о полу халата, вздохнул, надел обратно и посмотрел на Москалёва.
– Здоровая мотивирующая злость – это хорошо, – согласился он. – Очень хорошо. Надо будет на занятиях со студентами воспользоваться определением при случае, если вы не против.
– Что вы, это ж не какая-то авторская цитата, просто рассуждения. – Москалёв попытался сделать вид, что говорит это абсолютно спокойно, но было видно, что похвала профессора его неплохо так зацепила. Когда Анатолий Александрович отвернулся, чтобы пойти к двери, Михаил опустил взгляд и улыбнулся.
Открыв дверь, профессор обернулся, оглядел всех, что-то шепнул себе под нос, говоря с невидимым собеседником, и вышел в коридор.
– Я здоровую и сильно мотивирующую злость запомнил ещё с колхоза, – задумчиво произнёс Алексей Петрович. – Молодых легко мотивировать, если они какую-то несправедливость ощущают. Вот и нас тогда, помню, с оплатой за колхоз кинули. Обещали заплатить, а потом про стипендию вспомнили, мол, приедете, получите, там всех рассчитают. А мы уже наслышаны были, что предыдущий курс ничего не получил – и чуть ли бунт на корабле у нас не случился.