Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 98



— Превосходная идея. Басня субъективиста. Это снимает все вопросы.

— Кроме вопроса о достоверности.

— Но откуда вам знать, что достоверно?

— Хотите сказать, я прикован к стене своей субъективности и вижу только собственную тень? Послушайте, все это чушь, — я взмахнул рукой, требуя счет у официанта, и нечаянно перехватил взгляд Ивана Солотароффа. Ивана я знаю с его младенчества, с середины пятидесятых, когда мы жили в Чикаго: покойный Джордж Зиад изучал там Достоевского и Кьеркегора, а мы с отцом Ивана, два ершистых аспиранта, вместе вели предмет «Навыки письменной речи»[98] для первокурсников. Иван помахал мне в ответ, указал Теду на мой столик, а Тед оглянулся и пожал плечами, выразив этим движением, что на свете не может быть более подходящего места для нашей случайной встречи после того, как мы столько месяцев тщетно пытаемся согласовать свои графики для совместного обеда. Тут я придумал самый надежный способ представить им Смайлсбургера, и мое сердце снова заколотилось, но теперь — победоносно.

— Давайте подытожим, — сказал я Смайлсбургеру, когда на наш столик лег счет. — Я не могу знать, каковы вещи в себе, но вы можете. Я не могу выйти за пределы своего «я», но вы можете. Я не могу существовать где-либо вне своего «я», но вы можете. Я ничего не знаю, кроме собственного бытия и собственных мыслей, мое сознание всецело предопределяет, какой мне видится реальность, но ваше сознание устроено иначе. Вы знаете мир таким, каков он на самом деле, а я — лишь таким, каким он кажется. Ваш аргумент — философия из детской песочницы и психология из мелочной лавочки, и он настолько нелеп, что ему просто нечего противопоставить.

— То есть вы категорически отказываетесь.

— Конечно, отказываюсь.

— Вы не станете объявлять свою книгу тем, чем она не является, и не будете цензурировать то, что «им» наверняка не понравится.

— Как можно?!

— А если я сошлюсь на что-то получше, чем философия из детской песочницы и психология из мелочной лавочки, — на мудрость Хафец Хаима? «Сделай так, чтобы я не говорил ничего, в чем нет необходимости…» Или я напрасно утруждаюсь, если, взмолившись в последний раз, напоминаю вам про законы лашон а-ра?

— Даже цитата из Писания не помогла бы.

— Все следует предпринимать в одиночку, исходя из личных убеждений. Вот насколько вы уверены в себе. Вот насколько вы уверены в своей единоличной правоте.

— В данном случае? Почему нет?

— А последствия того, что вы действуете бескомпромиссно, не считаясь ни с чьим мнением, кроме собственного… Вам все равно, какими будут последствия?

— А мне и должно быть все равно, разве нет?

— Что ж, — сказал он, а я тем временем схватил счет, не дожидаясь, пока его схватит он и, компрометируя меня, оплатит из средств «Моссада», — ничего не поделаешь. Жаль.

И тут он обернулся к костылям, которые покачивались в такт за его спиной, на вешалке. Я встал и обошел столик, чтобы помочь ему встать, но он уже поднялся. Разочарование, которое я прочел на его лице, когда мы встретились взглядом, никак не могло — по крайней мере, так мне показалось — быть напускным, притворным. И разве не существует — даже для него — никакого предела, за которым манипуляции прекращаются? Я испытал бесшумную, но довольно сильную эмоциональную встряску, спросив себя: а если он действительно сбросил все маски и приехал, потому что искренне переживает за мою безопасность, стремится оградить меня от дальнейших неприятностей? Но даже в таком случае, разве я должен из-за этого пойти на уступки, добровольно отдать ему фунт своего мяса?

— Вы далеко шагнули по сравнению с тем сломленным человеком, которого описываете под видом себя в первой главе этой книги. — Он как-то умудрился вместе с костылями взять свой дипломат, крепко стиснув его ручку, и я впервые заметил, что у него могучие, крошечные, мохнатые пальцы примата, несколько отставшего в развитии от человека, пальцы существа, которое могло бы, цепляясь хвостом, пронестись через все джунгли, пока Смайлсбургер доберется от столика до выхода на улицу. Я предположил, что в дипломате лежит моя рукопись. — Сплошная неуверенность, страх и растерянность — по-видимому, все это навсегда осталось для вас в прошлом. Вас ничем не возьмешь, — сказал он. — Мазаль тов[99].



— Пока да, — ответил я, — пока да. Ничто не гарантировано. Человек есть столп нестабильности. Разве не в этом суть? Неуверенность во всем.

— В этом ли суть вашей книги? Я бы так не сказал. Книга, на мой читательский взгляд, жизнерадостная. Излучает радость. В ней есть всевозможные испытания и злоключения, но это книга о человеке, который выздоравливает. Во встречах с людьми, которые попадаются на его пути, столько порывистости и энергии, что всякий раз, когда ему кажется, что процесс выздоровления забуксовал и «то самое» снова накатывает на него, он просто сам восстанавливает равновесие и выпутывается из бед невредимым. Это комедия в классическом смысле. Он из всего выкарабкивается невредимым.

— Но только до этого момента.

— Тоже верно, — сказал Смайлсбургер, печально кивая.

— Но то, что я имел в виду под «неуверенностью во всем», было сущностью именно вашей работы. Я хочу сказать, внушение всепроникающей неуверенности.

— Ах, это? Но это же вечный, неизбежный кризис, который, согласитесь, идет в комплекте с жизнью?

Таков еврей-куратор, который занимается мной. А мог бы достаться кто-нибудь похуже, подумал я. Как Полларду. Да, Смайлсбургер — еврей моего типа, он — именно то, что олицетворяет для меня слово «еврей», лучшее, что есть для меня в еврее. Искушенный пессимизм. Чарующее многословие. Страсть к интеллектуальной охоте. Ненависть. Вранье. Недоверие. Практичность от мира сего. Правдивость. Ум. Злокозненность. Юмор. Выдержка. Лицедейство. Израненность. Увечность.

Я шел за ним, пока не увидел, как Тед встает из-за столика, чтобы поздороваться со мной.

— Мистер Смайлсбургер, — сказал я, — минуточку. Хочу познакомить вас с мистером Солотароффом, редактором и писателем. А это Иван Солотарофф. Иван — журналист. Теперь мистер Смайлсбургер прикидывается садовником из пустыни, живущим по заповедям нашего Бога. А на самом деле он израильский руководитель шпионской сети, тот самый куратор, который отвечает за меня. Если в Израиле есть самая сокровенная комната, где кто-то может сказать: «В ней находится нечто полезное для нас», то Смайлсбургеры рады будут его добыть. Враги Израиля скажут вам, что Смайлсбургер в институциональном отношении — всего лишь самая острая форма нашего национального, патриотического и этнического психоза. Я же, исходя из своего опыта, скажу: если в том неистовом государстве вообще есть нечто типа центральной воли, то, по-моему, именно он за нее отвечает. Конечно, он, как и положено в его профессии, одновременно загадочен. Например, уж не разыгрывает ли он комедию, ковыляя на этих костылях? А если на самом деле он выдающийся спортсмен? Такое тоже возможно. В любом случае, он подарил мне несколько восхитительно запутанных приключений, о которых вы скоро прочтете в моей книге.

Улыбнувшись почти застенчиво, Смайлсбургер пожал руку сначала отцу, а потом сыну.

— Шпионишь на евреев? — лукаво спросил меня Иван. — Я думал, ты зарабатываешь на пропитание, шпионя за ними.

— В данном случае эта разница ничего не меняет, но в ней причина разногласий между мной и мистером Смайлсбургером.

— Ваш друг, — сказал Смайлсбургер Теду, — спешит сам себе подготовить катастрофу. Он всегда так торопился во всем переусердствовать?

— Тед, я тебе позвоню, — сказал я, пока Тед нависал над Смайлсбургером, недоумевая, какая может быть между нами связь, кроме той, которую я описал так расчетливо многословно. — Иван, рад был увидеться. До скорого!

Тед тихо сказал Смайлсбургеру:

— Вы тут поосторожнее, — и мы с моим куратором вместе добрались до кассы, где я оплатил счет, а потом вышли из магазина на улицу.

На перекрестке с Западной Восемьдесят шестой улицей, в нескольких метрах от церковной паперти, где под грохот полуденных автомобильных потоков спала, укрывшись грязным одеялом, нищая чернокожая пара, Смайлсбургер протянул мне дипломат и попросил сделать одолжение — открыть его. Внутри я обнаружил ксерокопии изначальных одиннадцати глав этой книги в том же самом большом желто-коричневом конверте, в котором я выслал ему их по почте, а под этим конвертом — другой, поменьше, толстый и длинный, размером и формой напоминавший кирпич, с моим именем, дерзко выведенным на лицевой стороне.