Страница 4 из 25
Она часто бубнила себе под нос неясные слова об ее опаленной судьбе и сиротливой душе. Мне же приходилось внимательно их слушать, ничего толком не понимая. Только теперь я уверен, что она пыталась увидеть во мне некую благодарность за уроки. Не осознавая до конца, что обрекает и меня волочить такое же существование в правильности и не современности, в которых я могу захлебнуться раньше, чем встану на ноги и наконец оценю все ее уроки сполна. В ней монотонно присутствовал ждущий взгляд, скрывающий свое тотальное одиночество. Усталой походкой она ломкими шагами делала вид, что совсем не старая и не удручена годами с потухшими впереди горизонтами. Лишь бы я только продолжал вставать в пять утра и жил по ее завету. Она все хотела донести до меня что-то особенное, что понятно только ей, как тайну о мироздании. Она пыталась открыть мне глаза, как будто в ее учении я смогу найти особый смысл, который откроет мне дорогу в лучшую жизнь. Она хотела донести мне то, что я не мог понять, и не только в силу своего возраста. Бабуля дарила всю себя без остатка и без сожаления. Непонятая людьми, она сгорала в одиночестве будней с внуком, пичкая в него свой созданный мир, кромсая его сомнения об этом.
Она наблюдала, как ее дни и годы тихо уплывают. И мысли в ней крутились все коварнее о том, что жизнь прожита зря. И почему-то вместе с ней об этом должен был думать и я: понимать все эти горести и боль. Это как понюхать старость. Особый аромат, доступный на склоне лет, когда жизнь идет к развязке. И его не объяснить и не описать. Можно только ощутить. Однажды… И бабушка делала все, чтобы ко мне это ощущение пришло раньше. Не на склоне лет. С каждым днем существование бабули было все более угрюмо. И в этом спектакле жизни не было антракта и отсутствовал повтор. И все непройденные дороги были разбиты скукой и дождями из слез о несбывшемся, а также от простой усталости. Ей оставалось лишь по-стариковски корчиться, докучая внуку в беспробудной жалкой серости.
Судьба над бабушкой и так с усмешкой покривилась, не подарив ей и года в любви. И, даже будучи пацаном, я, кажется, понимал это. И потому бабушка придумывала нам с ней ежедневные ритуалы из чая с малиной по вечерам и жизненных уроков из священной книги, над которой мне надо было карпеть зачем-то. Она подгоняла мое существование к своей придуманной истине, превращая наш дом в равнодушный плен, в котором каждый кис по своей причине. Я – от потаенной надежды спастись когда-то из заточения, а она – от малого запаса оставшихся лет.
Она была придавлена болью, будто тяжелой стеной. И умирала она уже давно. Но не от старости, а от поражения. Ее душа, как свеча, струила еще последнее тепло, не отданное этому миру, но она давно жила в другом. Там, где у нее еще могло что-то получиться. Во всяком случае, была надежда на это. Скорее всего, об этом она и просила в миллионах молитв к Богу, вглядываясь в призывные солнечные дали через большое окно. Но рутина каждого дня заставляла ее жить здесь. В этом мире. Потому что еще не все тайны переданы внуку. Еще не рассказаны все уроки о жизни. Да и просто потому, что беспощадная судьба вновь смеялась над ней с особым шармом седой сентиментальности, когда в очередной раз расстраивалась ее память или подворачивалась нога. Но это было ничто, в сравнении с обглоданной костью в горле из обид на жизнь. Бабуля не хотела показывать судьбе, что сдалась. Она боролась до последнего вздоха. А рядом с ней старался выжить и я.
Рутина каждого дня вновь поглощала меня в деревне. И состояла она из скотины и огорода. Но, на самом деле, я делал это в радость, потому что физический труд мне всегда нравился. Бабушка была все также довольна и мила, когда я не ленился и помогал ей в этом. За что, конечно же, я получал тарелку с пресной гречневой кашей. Но под вечер я все-таки уставал, хоть и скрывал от бабули свое состояние. В такт моей усталости стонала лишь старая металлическая кровать, на которую я падал без сил.
Ее черные глаза на живописном лице выдавали в ней смесь национальностей. Так же, как и ее большой мясистый нос, совершенно не вписывающийся в узкое вытянутое лицо. Он как будто намекал, что в ее крови есть выходец с африканского континента. Но данное предположение было лишь нашей общей шуткой. А так… Она никогда мне не рассказывала о том, что она не только татарка. И об этом я мог лишь догадываться. Бабуля ни разу не посвятила меня в рассказы о своем детстве. Мне кажется, она просто забыла его. Вся ее жизнь началась с юности, когда она поверила в настоящую любовь. И пусть в старости все краски однозначно темнеют и меркнут, стирается четкая граница, память событий, но только чувства сердца полыхают, будто с первозданной силой. И я в ней это отчетливо видел. Только о любви ее рассказы были особенными и яркими. В ее сердце были огромные залежи алмазных гор нерастраченной любви и желание ее дарить. Но не мне… Под занавес своих лет, она, наконец-то, прозрела, что все это только мечты. Море любви внутри, расплескивающееся через край, и пустота. И скорбь по любимому человеку становилась с каждым днем все сильнее и сильнее, потому что не сбылось, потому что любовь была только платонической. Просто потому, что такого человека нет рядом. И, взрослея, я это отчетливо стал понимать и жалеть. Уже не только себя.
Такая жизнь имела место быть – не современная и очень печальная. Где законы жизни тяжело бьют по рукам и ногам, и где времени вопреки проплывают мимо лица людей в счастье, в семье, с детьми, а у тебя лишь отдыхающие страдания в круговороте возрастов, где ничего не меняется. Все та же холодная постель и мысли о любви во мгле существования на пятнадцати сотках земли и дома, состоящего из одной большой комнаты, в которую с глумлением ветер бросает с разных сторон ветви заросшей сирени.
Я помню, как она однажды сняла платок с головы, сидя со мной рядом на давно продавленном диване. Ее кудрявые огненные волосы озарили тогда тусклую кухню. И пусть большой начес жидких волос лишь имитировал густую гриву, выглядела она как солнышко – огромный раскаленный шар с румяными щеками. Только солнечные зайчики от такого огня не плясали по стенам. Еще всегда были накрашенными тонкие узкие губы ярко-красной помадой и подведенные черным карандашом померкнувшие от слез глаза. Кажется, ей просто нравилось быть всегда готовой к какому-то событию. И ее совсем не портили жгуты морщин, в которых собиралась скатанная пудра. Наоборот, это выглядело довольно мило, даже когда год от года ее старость становилась все более мятая, а просвечивающая седина сквозь медь краски в волосах уже не закрашивалась.
И тусклый вечер вокруг нее. Очередной тихий вечер в неизменной жизни, в необновляющемся мире вокруг нее и вокруг меня, соответственно. И рядом льющееся забытие сверху на плечи, и без того уставшие от тяжести лет, когда в очередной раз бабуля рассказывает мне одно и то же. И я лишь тоскливо вздыхаю от этого. А когда она плачет, плакать хочется и мне. В очередной раз проглотив огромный ком слюней, я сдерживаюсь. Но тогда большая светлая комната все равно превращается в комнату плача. В ней много слез бабули и моих, невыплаканных. И когда горькие пару минут позади, уже нет накрашенных глаз и губ. Даже пудра на лице бабушки полностью осталась на нескончаемых платках, упавших на пол. Мне оставалось только еще больше ненавидеть свою жизнь, потому что я ничего не мог с этим поделать.
Я не помню отчетливых конфликтов между нами, после которых она могла бы плакать. Эти слезы были ее личным горем от грустной несостоявшейся жизни, как женщины. Без любви и без тепла. И долгожительское диво стало для нее мукой. Стариковское ненастье год от года усиливалось, и желаемое счастье таяло окончательно в немых звуках неуклюжих ночей. Только предвкушение будущего у внука, которым она жила от рассвета до заката, было единственным чудом в ее жизни – его воспитание. Она была убеждена, что у нее точно получится сделать из него достойного человека. Настоящего мужчину. Но она поминутно помнила, что стара. И все свои нравоучения ускоряла, будто боялась не успеть. Медленные и пространные речи становились порой быстрыми и даже тараторными, где смысл можно было ловить только на лету. И тревожный голос выдыхался. Тогда она останавливалась, переводила дух и смотрела на часы, будто на них стрелки отстукивали ее личное время. Она все ждала тот последний роковой час, чтобы сказать самое главное. То, что еще не сказано. То, что еще сказать рано.