Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 20

В один миг Лиза уверовала, что и своевременное воспоминание Гаэтано об укромной остерии, и предостерегающий взор волчьих глаз на кружку с отравленным вином, и рука молодого кучера, замершая на полпути, словно наткнувшись на змею, — все это были случайности, незначительные мелочи, вовсе недостойные того внимания, кое она к ним проявляла. И в конце концов Лиза позабыла о них, как забывала обо всем, саднившем ей душу или память… Что-что, а уж забывать она научилась отменно!

Она с жаром вцепилась в руку Гаэтано, жалея лишь о том, что он не помнит ни одного слова из речи предков своих. Он напомнил Гюрда — такую же невинную, несчастную жертву крымчаков. И всем сердцем, которое в этот миг мучительно сжалось от печальных воспоминаний, она пожелала, чтобы Гаэтано воротился на родину цел и невредим, чтобы сыскал там счастье!

К горлу подкатил комок, и Лиза отвернулась, скрывая невольные слезы.

— А я давно догадывалась, что ты не итальянец! — воскликнула Августа.

Гаэтано, видимо, растерялся, даже побледнел от удивления:

— Почему?

— У тебя совсем иные движения губ, когда говоришь. И слова произносишь чуть тверже. Точнее, я думала, ты сицилиец или неаполитанец, но уж точно не северянин, не римлянин.

— Синьоры, вас послала сюда святая мадонна! — вскричал Гаэтано.

Августа лукаво поправила его:

— Мы говорим — богородица!

— Бо-го-ро… — попытался повторить он, но не смог и вдруг рухнул на колени, простирая вперед руки. — Я был рожден на чужбине, так неужто мне и смерть здесь принять суждено?!

Ну что было ему ответить?..

***

Вот и вышло, что герр Дитцель уехал в Россию, а все остальные, и в их числе Гаэтано (его так и называли, ведь иного имени он не знал, а креститься здесь было негде), отправились в Рим.

На виллу Роза.

***

Порою Лиза сама себе поражалась. Казалось бы, уже давно сердце ее настолько изранено — ведь это только на ногах заживают следы дальних странствий, а раны сердца неисцелимы и вечны! — что не сыщется в мире ничего, могущего воротить ей радость и остроту впечатлений, а поди ж ты, снова и снова, после темных провалов, возносило ее на светлые вершины, откуда широко и вольно открывался окрестный мир, сияющий и поющий, за который она волей-неволей благодарила бога, — и летела над теми вершинами, пока новый черный смерч вновь не скручивал ее и не свергал в бездну.

Так было, она помнила, всегда, с самого детства, еще когда беспросветность Елагина дома была основой ее существования. В неизбывной суровости дней подчиненным Неониле Федоровне случалось, спозаранку слезами умывшись, выбежать по воду и вдруг замереть у забора, закинув голову и уставившись в вышину, где, вихрем крыл колебля заснеженные липы и рябинки, неслись птичьи стаи — одна за другой, бессчетно, небо до мрака в очах закрывая! Ветер летел тогда с небес, прерывая дыхание и студя щеки. Иной раз птицы опускались на ветви, унизывали их, будто бусинами, раскачивая, то были свиристели, запоздавшие с перелетом в теплые края, их ледяной, стеклянный перезвон так и сыпался наземь. Хоть пригоршнями собирай!

Вдруг, взметнувшись, улетали стаи, а невидимый звонарь все еще раскачивал рассветный небесный колокол, звеневший прощально. И в горле забывшей обо всем на свете Лизы рождался счастливый крик, и руки рвались в вышину, хоть две деревянные промерзшие бадейки нудно тянули к земле… Мешалось счастье с горем. Вместо вольного клика вырывалось сдавленное рыдание. Но сердце еще долго трепетало неизъяснимым блаженством свободы и красоты…

Вот так же случилось и здесь. Еще на подъезде к новому жилью мелькнули на углу, в нише, статуя какого-то святого, сгорбленного, словно бы под бременем чужих грехов, старинные барельефы, кроткая мраморная мадонна с божественным младенцем на руках, и Лиза вдруг ощутила трепет и замирание сердца: Рим входил в него, как нож, как сладостное безумие входит в одурманенную опиумом голову!

***

Начиналось это каждый день, начиналось с малого: кофе со сливками по утрам, вовсе непохожий на ту черную горькую отраву, которую приходилось пить в Хатырша-Сарае; очарование тихих часов, проведенных над книгами, которые привозили из всех книжных лавок Рима; прелесть всего этого тихого и уединенного места, этой поросшей травой улицы, посреди которой тихо пел фонтан Маскероне… А потом, когда с легкой руки синьора Дито была куплена изящная крытая двуколка — calessino — и Гаэтано уселся на козлы, Рим легко и щедро предоставил другие всяческие наслаждения.

Августа усаживалась каждое утро в calessino с решительно поджатыми губами и стремлением сыскать на сих причудливых улицах подтверждение тому, о чем она читала в книгах. Наслышавшись о Риме прежде, она создала себе некий его образ и теперь сличала мечту с реальностью, действуя с придирчивостью ученого, ищущего подтверждение самым смелым своим замыслам, ведь XVIII век был особенно падок на всякую ученость!

Однако ничто так не губит воображение, как рассуждение или работа памяти, а потому в глубине души Августа признавалась себе, что Рим несколько разочаровал ее… И все же, словно исполняя некий обет, она неуклонно тащила Лизу на поиски античных руин или более поздних каменных красот, наставительно повторяя что-нибудь вроде: "Пока стоит Колизей, будет стоять Рим; когда падет Колизей, падет Рим; когда падет Рим, падет весь мир!"

Для Лизы все рассказы Августы о седой старине человечества оставались чем-то вроде сказок, а трагизм сражений гладиаторов значил не больше, чем отвага охотников, в одиночку поднимающих из берлоги медведя. Великий Колизей, великие термы Каракаллы, залитый солнцем Палантинский холм с дворцами великих цезарей — Лиза называла их великими, повторяя слова Августы, но она и сама ощущала нечто, глядя, как они стоят, объятые таинственной тишиною, облитые жарким солнцем, бросая свои гордые тени, скрывая в этих тенях таинственные подземные переходы, окутанные молчанием; хотелось идти на цыпочках, чтобы не разбудить эхо, заснувшее среди этого всевластия камня.

Рим тревожил Лизу потому, что был для нее городом уснувших, зачарованных существ. Античные мифы на время заставили ее забыть любимые с детства сказки, и вечная зелень, венчающая холмы и руины, трепет плюща, увившего старые дубы, платаны или фиговые деревья, уверяли ее, что еще не совсем угасла жизнь нимф, соединивших свои тонкие тела с морщинистой корою дерев и прохладной водою источников. У Лизы были свои причины обожествлять воду. И более всего полюбила она Рим за то, что не было в нем ни одного палаццо, молчаливый двор которого не оживлял бы мерный плеск падающей воды; не было такого бедного и жалкого угла, в котором не отыскался бы свой источник.