Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 24

Сколько мы ни бегали на родник, ни разу не донесли воду до базара: покупали нарасхват.

Я надумал слетать в барак за другим ведром. Но Костя почему-то так зыркнул на меня, что я застыдился, словно сподхалимничал перед ним. Едва он сказал, что мы что-то больно-то расторговались, я возмутился: до вечера далеко. Он не стал спорить, принадел пустое ведро себе на голову и, держась за дужку, подался на базар по холмной дороге. Его брюки были перекошены в поясе – оттягивал карман, набитый мелочью. Перед тем я мечтал, что мы наторгуем два кармана монеток, и я попрошу, чтобы Костя отсыпал мне хотя бы горсть, и вот он, не знаю почему, расхотел продавать воду и, наверно, не отделит денег, если и попрошу. Я подумал, что всякий совестливый мальчишка сам бы догадался отсыпать своему дружку горсть монет. И так как он не оглядывался и, казалось, дразнил меня, время от времени шуруя пятерней в кармане, я швырнул в него никелированным шариком, и шарик громко стукнулся о днище ведра. Костя обернулся:

– Сдурел, что ль?

– А что ты?

– Ничего.

– Нет, чего…

– Заводной ты, Серега.

– А ты жадный.

– Это еще так-сяк. Я – нехристь.

– Что?

– Дедушка Пыхто.

Мы остановились. Песочно шурша, поскребывая бумажками, приближался табун метели. Он пыхнул в нас горячим дыханием, и мы поджались, прищурились, задеваемые гривами бурой пыли.

Навстречу нам, детски вкрадчиво ступая, шла китаянка в крохотных туфельках. Она прянула с дороги, и все-таки метель задела ее. Она зашаталась и упала. Костя поднял китаянку. Она кланялась, что-то говоря кукольным голосом.

Махоркой торговал старик. Дым козьей ножки притуманивал его усы. Костя спросил, еленинская ли. Старик кивнул. Костя не поверил. Тот подал ему замусоленную цигарку: «Курни». Костя курнул и захлебнулся. Старик корил его «за сумление».

Спустили мешочек с махоркой в ведро. Пошли к китайским рядам.

Нас догнал бородач в тельняшке, кожаных брюках, босой. Он только что вертелся за спиной старика с махоркой, примеряясь к нам взглядом. Из кожаной фуражки, которую он держал перед собой, выглядывал щенок.

– Огольцы, купите волчонка.

– Ищи, дядя, простачков.

– Думаешь, кутенок?

– Шакал.

– За глупые намеки я в чучело превращаю человека.

– Отвяжись, дядя.

– Думаешь, у кутенка тупая морда и загнутые уши – не волк? Чистопородный. На махру вон, в ведре, обменяю.

– Завтра летом в эту пору.

– Не поддашься на мен – весь базар взбулгачу. Сейчас закричу: «Жулик! Мешочек спер с махрой!» Сбежится масса. Так посадим на задницу, что внутренности оборвутся.





– Попробуй. Мы сильней заорем. И тебе наподдадут, не нам. Тебя любой сразу определит, что ты за фрукт.

Бородач отстал. Но я испугался и запросился домой, в барак. Костя удивился:

– Неужели ты перетрусил? Чепуховый случай – похлеще встречал вымогателей. Он с нашего участка, конвоир. По фамилии Харисов. Темный человек.

Ласково, снизу вверх, Костя чиркнул меня по затылку. Дескать, не журись, я с тобой.

Совсем близко полыхнули пестротой китайские ряды. И я мигом словно бы обронил свои страхи и неожиданно притомившую мое дыхание нежность к деревне. Над прилавками покачивались, вращались, бубнили многоэтажные грозди воздушных шаров, хлестались атласные ленты, трепетали веера, трещали бумажные цветы, лакированные воском.

Костя вдруг сделался важным. Он был доволен, что разноцветность, многозвучность, таинственность этого мира, который ему нравился, привели меня в восторг.

Остановил он меня напротив китайца в сатиновой тюбетейке, которого серьезно величал Иваном Ивановичем. Китаец, отзываясь, тоже без улыбки относился к своему неожиданному имени-отчеству.

Костя хотел вызнать у Ивана Ивановича, как делать и чем надувать воздушные шары, чтобы они летали; Иван Иванович прикидывался, будто не умеет объяснить, отвечал неопределенно, больше вертел пальцами и зануздывал лицо хитрыми ужимками.

Иметь пугач, свинцовый, с барабаном и мушкой, с насечной рукояткой, похожей на милиционерский наган, – вот из счастья счастье! Денег на пугач у Кости наберется сколько надо, но он заинтересовался свинцовым соловьем – синяя грудь, красный хвост.

Китаец этот был, наверно, жалостливый. Я сник, и он уговорил меня выстрелить за его счет. Пугач так бабахнул, что я подскочил от восторга, а народ, роившийся между прилавками, повернул к нам опасливые глаза.

Утешился я на мгновенье. Отдавая Ивану Ивановичу пугач, я ощутил, как холодеют мои щеки и губы.

Костя влил в соловья воды, приложился к хвосту, дунул. Столбиком поднялась трель, каждый звук – градинка в лучах солнца.

– Одобряешь Иван-Иванычев пугач? – дыша в хвост соловью, спросил Костя.

– Тебе-то чего?

– Одобришь – куплю.

Он взял с прилавка пугач, сунул мне за пазуху, отсчитал китайцу серебро. В дополнение к пугачу он купил десяток пробок для зарядки барабана.

Перед тем как уйти, он сказал Ивану Ивановичу, что сегодня ему повезло, потому что он выведал у китайца секрет, как делать и надувать воздушные шары, и что завтра он надеется узнать, как отливают пугачи.

Иван Иванович кивал головой, притворяясь, что серьезно относится к словам Кости: он пытался сжать губы, но они никак не сходились на выпяченных зубах.

В этот день на мою долю еще выпали неожиданные радости: я катался на карусели – на голубом слоне, на черно-белой зебре, на красном жирафе, на желтом бегемоте. Притом бесплатно. Но главное – я был внутри карусели, под куполом, и сам ее крутил, упираясь в смолистый сосновый брус. Впереди меня бегал Костя, перед ним машисто вышагивал Миша-дурачок. Сатиновая косоворотка обжимала его мокрую спину, обозначая толстоствольный хребет. Миша ласково мычал, оглядываясь на нас, азартно квохтал, подбадривая, чтобы убыстряли вращение.

Вчера Костя, когда обещал познакомить меня с Мишей-дурачком, говорил, что он добрей любого умного и сроду-роду не злится, как бы кто над ним ни измывался. И все-таки становилось боязно от Мишиного мычания и квохтанья.

Воздух, прокаленный солнцем, был душным от пота и запаха смолы, и мы после трех остановок спустились на землю и, переминаясь с ноги на ногу, стояли на обдуве до тех пор, пока не позовет Мишу однорукий начальник карусели.

…Я один стал похаживать на базар. Присмотра за мной почти не было: мать целыми днями училась на курсах. Я вертелся возле возов, с них продавали из кадок розоватое кислое молоко. Крестьянки меня жалели. Опрокинут в глиняную кружку половник молока, я и тяну его тоненько, лоскуты пенок осаживаю до дна и только потом достаю пальцами. А еще вяленых карасей мне подавали и творог. Случалось, насыпали в ладошку сушеного молозива. Или побредешь подсолнечные семечки пробовать. Зажмешь левый кулачишко, будто там деньги, и пробуешь семечки. Но бывало, что и к мешку не подпустят: «Проходи, голопузик, не то базарному сдам. Много вас шляется». И обидней бывало: натеребят уши, в затылок натюкают, под зад напинают.

За царством семечек – царство балаганов. Изгонят из семечного царства, подашься в балаганное: туда, куда приносят лудить посуду, чинить примусы, заливать калоши, где принимают пушнину и шкуры, сдают старые автомобильные камеры, рога, тряпье, цветные металлы; тут же производится союзка сапог, катка валенок, ремонт ружей, швейных машинок, велосипедов. Работают здесь инвалиды. Кто хром, кто кос, кто кривобок, но всяк мастер золотые руки, прибауточник, хитрец, хват. Покуда ходишь по балаганам, чего-чего не приметишь. Самогон в глотки опрокидывают, кулаками занюхивают; болвашки олова выторговывают, узлы овечьей шерсти, бутылки соляной кислоты; подойники сбагривают, чесанки; перед красивыми заказчицами похваляются удальством; гогочут над анекдотами, печалятся известию, что опять кто-то оголодал и преставился на толкучке, иль на вокзале, иль у себя в землянушке, выкопанной в горе.

Где ни бродишь – в конце концов очутишься внутри карусели. Взмыкнет приветственно Миша-дурачок. Пристроишься, жмешь на брус и одновременно гонишься за ним. Передышка. Бег. Отдых. Вращение. И все сызнова. Взмокнут волосы, тряхнешь головой – капли посыплются.