Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 101



Если вы учтете к тому же, что ткацкое дело не пользуется никакими привилегиями, что оно восприимчиво к малейшему дуновению политических бурь и к малейшим колебаниям, от которых зависят материальные процессы в жизни общества, вы должны будете признать сверхчувствительность этого механизма, при условии, конечно, что вы умеете читать его показания.

Беда нависла над фабрикой Зимлеров в начале осени. Бывают такие подкожные опухоли: они не ноют, не болят, но человек все время ощущает какую-то неловкость, какую-то помеху, а если надавить па опухоль пальцем, она отзовется во всем теле острой режущей болью.

Молодежь поначалу ничего не почувствовала. Но с первых дней октября 1876 года старые опытные рабочие, вслушиваясь в грохот станков, стали поговаривать, что в этом году «сезона не будет».

Многим из них уже доводилось работать до последнего момента, то есть до того, пока фабрику не опечатывали. Они знали, как начинаются такие дела.

Неопределенное положение продолжалось еще месяца три без видимого ухудшения. Кое-кто начал было надеяться. Но старики стояли на своем: «Этой зимой сезона не будет. Вот доживем до весны, тогда посмотрим».

Пока еще рабочих не увольняли и станков не останавливали. Зимлеровская фабрика работала на полный ход, и господин Жозеф, неунывающий коммерсант, регулярно курсировал между Вандевром и Парижем.

Но недуг становился общим. Многие фабриканты открыто говорили, что не продержатся до весны. То там, то здесь останавливали станки. Безработные бродили вдоль канала в надежде разгрузить баржу или узнать от приезжего, как идут дела в дальних департаментах.

Наступил апрель, по положение не улучшилось. Прошедшая зима была теплая, дождливая. Революционные вспышки озаряли окраины Парижа. Гамбетта разъезжал по Франции, произнося неистовые речи. Запахло новой войной с Пруссией. Золото припрятали.

Жозеф все чаще и чаще уезжал по делам из дома, и это было дурным знаком. В его метаниях была тревога быка, который, почуяв пожар в хлеву, тычется рогами в дверь. Пайю лучше других знал, что машины работают уже вхолостую. Еще неделя-другая, и угля совсем не потребуется. Станки работали теперь не больше восьми, даже шести часов в сутки; и ткачи каждое утро думали с тревогой, не начнется ли для них сегодняшний день так, как начался он у Лорилье, у Лефомберов, — коротким приказом мастера: «Момод, Лакрок, Бодеп, пройдите к господину Гийому».

И наконец еще одна страшная весть: черного сукна больше не носят, производство черного сукна умерло! Последние надежды отлетели от вандеврских фабрик.

В этот вечер Сара прождала мужа до половины двенадцатого. Детей услали спать, а маленький дядя Блюм, Бабетта и Миртиль сидели с ней в гостиной. И когда Ипполит, измученный астмой, уснул наконец тревожным сном, зарывшись лицом в подушки, она в первый раз, под покровом ночной тишины, измерила ужас настоящего привычной меркой прошлого.

Сначала маленькая белая фабричка под сенью развесистых каштанов, — не больше обыкновенной мастерской. Шум ее машин сливался с грохотом кухонной посуды. Ее ритм был своим, домашним. Она входила в жизнь наравне с заботами о паре коров, лошади и козе. Чтобы подвести годовой баланс, требовался час, а двухмесячная экономия окупала все расходы.

Потом — отдаленный конский топот, два коротких удара в дверь, не французская и не эльзасская речь, легкий свистящий скрип седла, с каким обычно кавалеристы соскакивают па землю.

…Долгий осенний дождь, память о промозглых унылых часах, проведенных в мерзостной сторожке, где им восьмерым негде было повернуться, а за окном — высокий костяк незнакомой фабрики, слепой и пустынной, двор без клочка зелени, без единого деревца. Жизнь ползла, как мокрица, бестолковые отъезды и приезды, тоска, усталость, сто раз на дню меняющиеся планы, ссоры, примирения, и это упорное, убийственное молчание четырех мужчин.



Но вот как-то утром что-то там сделали под землей — и все задрожало; послышался шум, тоже какой-то непривычный, — фабрика заработала, жизнь началась снова.

Шли месяцы, один за другим, бесконечной чередой. Робкая вначале надежда, которую так же легко было спугнуть, как летучую мышь, уцепившуюся когтем за складку гардины, крепла, росла, опережала время. Предчувствие неустоек и просроченных платежей омрачало каждый квартал. Позже эта болезнь возвращалась уже раз в год. Как раз тогда ее сын, ее Жозеф, спасся от этой змеи из Планти и капиталы Штернов хлынули в артерии фабрики.

Подводы привозили новые станки и машины. Шум все рос. Домашний очаг, некогда подчинявший все своему ритму, теперь уже стал простой дощечкой, скользящей по гребню волн. Грохот заполняет вселенную. Он ни на минуту не может замолчать. Иначе Зимлерам нет спасения.

И как раз в это время ее внимательное ухо впервые уловило подозрительный скрежет. Муж и сыновья еще ни слова не сказали. Но разве обманет чутье? В течение полугода старая женщина видит, как с каждым днем все больше и больше слабеет этот мощный организм.

«О Weh![32] Столько работать, и одни только страхи, одни страхи».

Сара чувствовала, что ближайший платеж будет последним платежом. Рядом с ней лежит человек, тяжелое астматическое дыхание подымает его ребра. Он немало прожил на белом свете. Она знает, что его левое веко не действует с того рокового вечера. Он отдал делу все свои силы. И силы его уходят вместе с мощью их фабрики. Но они уже не вернутся.

«О Weh!» Старуха садится в постели, придвигает к себе ночник, поправляет белоснежный чепчик, туже окутывает шалью худые плечи, достает из футляра очки, открывает библию; и в глубине ночи ее губы шепчут извечные слова, начертанные угловатыми буквами.

IV

На следующее утро рабочие наконец узнали ожидавшую их участь. За прутьями решетки, как тухнущий фонарь, бледным пятном маячило лицо Гийома. И когда хозяева, обойдя всю фабрику, собрались на складе, старшие мастера напраспо отдавали распоряжения, сами чувствуя свое бессилие.

Маленький дядя Блюм, поселившийся у Зимлеров накануне полного своего банкротства, теперь заменял на складе Жозефа. Припадая на больную ногу, он бойко лазил по стремянке. В это утро они собрались впятером — дядя Блюм держался несколько в стороне, — и Ипполит, не снимая цилиндра, как будто он находился в синагоге, открыл заседание:

32

О горе! (евр.)