Страница 8 из 13
– Вы были правы, милочка, девицам следует давать некую отдушину. Я смотрю на мадемуазель Бирон и радуюсь ее преображению. Благодарю вас за столь мудрую подсказку и чрезвычайное усердие в деле воспитания!
Мадам Рощина опустилась в глубоком реверансе – похвала госпожи начальницы дорогого стоила. Быть может, не сразу, но ее усилия замечены, ее наблюдения послужат девочкам. И, пусть самую малость, послужат и ее непростой и небыстрой карьере.
Однако мы отвлеклись. Пора вернуться к семье профессора и Маше.
Девушка посещала дом Яворских сначала два раза в неделю, а потом четыре – жене профессора стало хуже, он много времени вынужден был проводить с ней, а дети оставались совсем без присмотра. Маша с удовольствием возилась с ними, играла, превратив уроки немецкого и французского в увлекательный и бесконечный рыцарский роман. Как-то раз, после одной из таких игр, девушка заметила, что сынок профессора Дмитрий, Митенька, весьма нетверд в правописании, а читает и вовсе скверно.
– Иван Акимович, быть может, разумно было бы дать и Мите начальное образование? Ведь ему почти восемь, еще год – и надо будет выбирать для него гимназический курс или, быть может, военную карьеру…
– Вы правы, мадемуазель. – Профессор взял руку девушки и чуть коснулся губами тыльной стороны ладони. – Я и сам уже подумывал об этом. Однако за болезнью Ирины все остальное словно перестает существовать, едва я вхожу в дом. С вашим появлением я стал спокойнее за детей. Но брать еще одного учителя… Нынче и накладно, и не ко времени.
– Тогда, быть может, я займусь с ним сама? Нехорошо, что он нудится на уроках сестры.
– Мадемуазель… я и просить вас о таком не смел.
Девушка с удивлением заметила в глазах профессора слезы. Чтобы Иван Акимович, всегда сдержанный и ровный, чуть ироничный, прошедший под руководством самого Пирогова дни сражений у Севастополя, настолько расчувствовался… В это трудно было поверить.
– Не удивляйтесь, мадемуазель, – с понимающей улыбкой Иван Акимович вытер глаза. – Семья – это все, что у меня есть. Подобно всем родителям, я мечтаю о лучшей доле для них, готов в лепешку расшибиться. Но иногда с ужасом понимаю, что времени для детей у меня не остается вовсе, и это весьма и весьма скверно. Ирина хворает, а я бессовестно переложил заботы о Мите и Варе на ваши плечи и на плечи нашей заботливой Груши.
Грушей профессор звал Аграфену Денисовну – домоправительницу, экономку и непревзойденную стряпуху, которая некогда была дворовой девкой в семье жены профессора, а потом стала ангелом-хранителем всего профессорского семейства. Чуть грубоватая, она, однако, обладала золотым сердцем и болела о семействе «Иринушки» как о собственном.
– Грушенька, ты нам как мама, – как-то сказал четырехлетний тогда Митя, прижимаясь к снежно-белому переднику Груши.
– Не говори глупости, Митя, – Аграфена нахмурилась. – Ваша маменька приболела, вот я ей и помогаю. Мама у вас Иринушка, она вас любит и заботится каждую минуточку своей жизни.
Мальчик промолчал, но, судя по нахмуренному лбу, мнения своего не изменил. И все годы до описываемых нами событий продолжал относиться к Груше куда лучше, чем к матери.
Маша поначалу опасалась суровости Аграфены Денисовны, но потом поняла, что та подобным образом пытается скрыть свои чувства к детям «Иринушки». Увидев, что «мамзелька» приняла детишек всем сердцем, стала к ней относиться так же заботливо, как и ко всему семейству профессора.
– Ишь ты, худенькая какая… Скажи-ка мне, Иван Акимыч, мамзелька-то девочка совсем, верно, годков пятнадцать ей?
– Шестнадцать, думаю, Груша. Да ты сама спроси у нее.
– Спрошу, мне чиниться нечем. А вот только, думается, кормят мамзельку в институте ихнем скверно, раз она такая худющая. И ее подружки, поди, в черном теле содержатся.
– Я бы не сказал так, но, думаю, ни одна девушка не в силах отказаться от лакомства.
– Да что там лакомство, Акимыч! И деткам, и мамзелькам кушать надо хорошо! А то, гляди ты, ни кожи, ни рожи, одна коса да глазищи синие сверкают. Ты уж прости меня, но я девицам собирать корзинку буду, пусть порадуются домашней-то еде. А Машенька и привезет подругам своим и увезет…
– Ты настоящий ангел-хранитель, Груша!
Та всплеснула руками:
– Ну что ты говоришь такое, Акимыч! А еще профессор, в ниверситетах учительствуешь! Как же иначе? Твоих деток кормить, а мамзелька пусть святым духом питается? Поди ж, и она, и ее подружки-то годами стен родного дома не видят.
– Это верно, некоторые только после выпуска домой вернутся.
– Ну вот ты сам, Акимыч, посуди. Как же не накормить детушек, как не приголубить? Сиротки-то… Хоть и мамки с папками есть, а все одно сиротки.
«Да ведь и ты, Грушенька, сирота! – подумал профессор. – Ни отца в живых не осталось, ни матушки. Сестры-братья, кто жив, и вестей не подают. Раздарили-роздали хозяева вас, хотя крепостное право уж больше пятнадцати лет назад отменил добрый царь-батюшка. Вот оттого ты и заботливая такая, душевная. Ведь как для нас Маша стала членом семьи, так и для тебя мы – все твои близкие…»
Конечно, эти беседы велись в те часы, когда мадемуазель Бирон пребывала в институте. И в который уже раз мы отвлеклись от текущих событий, дабы описать, пусть и совсем кратко, события прошлые. Но и сейчас мы не вернемся к Лизе и ее подругам, а перенесемся примерно на месяц, оставшись еще в семье профессора.
Осень стояла дивно теплая и солнечная. Золотились листья на кленах, любимых деревьях Ирины, жены Ивана Акимовича. Их обжигающий теплый цвет и поддерживал ее силы, не давал сдаться болезни. На солнечной террасе, куда она выходила, опираясь на руку мужа, ей становилось так славно, что, казалось, хворь отступила вовсе. Она подставляла лицо теплым лучам и улыбалась так светло и мечтательно, что у профессора сжималось сердце. К сожалению, от чахотки лекарства не придумано. Ему, врачу с многолетней практикой, было невероятно больно видеть, как угасает бесконечно дорогой и бесконечно близкий человек. Как уходит от него и детей, пытаясь удержаться за тоненький золотой солнечный луч, подаренный милосердной осенью.
Когда же выдавались дни хмурые, Ирина явственно чувствовала скорое приближение смерти. И у нее уже не оставалось сил и мудрости, чтобы это предчувствие скрывать от мужа, – более того, о смерти она только и говорила. Ни проделки сына, ни первые успехи дочери ей были уже неинтересны. Только радость обретения силы, возможности дышать, не сбиваться на кашель, не уставать от нескольких шагов… Там, «за золотым порогом», по ее словам, «что меня уже нетерпеливо ждет».
– Ах, Ванечка… Там я обрету счастье и покой. Там избавлюсь от боли, там стану прежней собой. Как я хочу поскорее туда.
– Но как же мы, дорогая? Как же мы без тебя?
– Не пропадете… Вы только не задерживайтесь – мне-то будет скучно одной вас ждать…
Ивану Акимовичу от таких слов жены становилось страшно. Как же это было не похоже на его пациентов! Те, со страшными ранами, полученными на бесконечной русско-турецкой войне, без ног или рук, страстно желали жить! Мечтали вернуться домой, обнять повзрослевших детей, поцеловать любимую, которая дождалась. Считали дни до выписки и беспокоились только о том, как же «из далеких краев у синего моря» в свою деревню попасть.
А Ирина… Это все болезнь, пытался утешить себя профессор. Как только она отступит, его милая и нежная Иринушка вернется, вернется заботливой матерью и нежной женой, строгой и гостеприимной хозяйкой.
Профессор пытался уговорить себя, что все это вот-вот случится. Пытался, но ловил себя на том, что и сам уже не верит, – очень отчетливыми, «хрестоматийнейшими, батюшка» были все признаки скорой кончины. Да и к тому же Ирина категорически отказалась пить новую микстуру, которую профессору передали из Швейцарии.
– Да Господь с тобой, Иван! Какая микстура… Ты хочешь, чтобы я еще полгода или год промучилась? Хочешь, чтобы кашель не давал мне спать еще триста ночей? Это бесчеловечно!