Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12



После окончания школы гуманитарная баба поступила вслед за дедой на химический факультет Московского Университета.

Они поженились, защитив дипломы, и должны были временно расстаться в связи с распределением деды на Нефтегаз. Баба начала рыдать за несколько дней до его отъезда. На прощанье они решили сфотографироваться вместе в хорошем фотоателье. Во время съёмки баба продолжала истекать слезами до тех пор, пока фотограф не рассердился.

– Если девушка немедленно не прекратить рыдать, – пригрозил он, – я не буду снимать!

От тех знаменательных дней осталась доброкачественная и прекрасно скомпонованная мастером их совместная фотография, где у бабы от рыданий распухший рот и японский разрез глаз.

– Смотри, какой я был интересный парень! – удивлялся деда, разглядывая свою молодую фотографию. – А из-за бабы думал, что некрасив: она всегда меня рисовала носатым! Ах, она такая хитрованная!..

Чуть позже баба присоединилась к деду на Нефтегазе и преподавала химию в техникуме при производстве, обнаружив незаурядный преподавательский дар. Оба написали несколько учебников по химии. Баба вспоминала Нефтегаз, как свои лучшие годы.

К началу войны деда уже работал в Москве и имел служебную машину и дачу в посёлке нефтяников по Ярославской дороге, куда они переезжали летом с двумя детьми – моим папой, старшим, и младшей тётей.

В день объявления войны поздно вечером грузились на машину переезжать в Москву. У калитки над верхушками елей светила в грозном небе полная туманная луна. Маленькая тётя запомнила её по напряжённому молчанию сборов.

Шестнадцатого октября 41 года немцы были уже под Шереметьевым, где в мое время мы собирали клубнику на Литгазетовских дачах. Теперь широко известно, что панике поддались на короткое время в Кремле, в том числе Сталин. Решали, взрывать или не взрывать в Капотне знаменитый Московский нефтеперерабатывающий завод, единственный в 41 году источник горючего для Москвы. За «кнопку», замыкающую охранно-взрывную систему завода, отвечал мой дед, Алексей Павлович Пичугин. Четырнадцатого, пятнадцатого и шестнадцатого октября он почти не спал. Ценой неверного решения «взрывать–не взрывать», буквально неверного движения руки, лично для моего деда был расстрел или собственная пуля.

Как знаем, Капотня была спасена, то есть спасена Москва. Деда отправили за Урал руководить военной обороной, а бабу с детьми в эвакуацию в Пермь, откуда оба были родом, в дом наследственных врачей, к Татуньке.

Баба вспоминала Татуньку, как властную и самоуправную фигуру. Военная еда была скудной, перед работой Татунька, рассердившись накануне, могла не оставить бабе положенного куска хлеба с чаем.

– Жестоко поступала, – рассказывала баба, но даже в её драматической манере рассказа удивительным образом не слышалось ни осуждения чужому поведению, ни обиды на него.

Детей выкормили. На рынке баба обменивала детям даже яблоки, хотя папа Павлик, не желая их есть, швырял на пол. Баба же весила 46 килограмм, в итоге у неё обнаружили дистрофию и госпитализировали.

Бабины терпимость, покой и любезность, так же, как и знание о судьбе, были из родовых доблестей и не пострадали от советского воспитания.

Баба никогда не была мне так близка, как стала после смерти. Я чувствую в себе её безболезненное и согревающее присутствие и связь эпох, прочно и гармонично переданные мне во владение.

Только уже взрослой я узнала, что Татунька была последней, носящей фамилию рода Струйских, известного в истории ХVIII века знаменательной фигурой поэта Николая Струйского, кроме того имевшего наилучшее для тех времён тиснение в своей собственной типографии.

Портрет его жены Струйской кисти Рокотова висит в Третьяковской Галерее в зале портретной живописи XVIII века. В её чертах явственно проступает молодое лицо моей тётки. К заметному следу обоих прикоснулись, каждый в своё время, историк Ключевский, Вяземский, Николай Заболоцкий. В XIX веке Струйские состояли в родстве с семьёй Огарёвых.

Татунька рожала детей от разных отцов: моего деда она родила от сына Фатали Ахундова, великого поэта Азербайджана. От деды мне досталась восточная внешность: покатый лоб, великий нос – по маминой присказке, «на двоих рос, одной достался», – и египетские глаза, своим разрезом усугубляя мне скрытое косоглазие. Улыбаясь во весь рот, мы с дедой приобретаем одинаковое, слегка лягушачье, но прекрасное лицо.



Любовь к деду занимала центральное место в начале моей жизни. С моей стороны это было осознанное общение по интересам. Зарождение моего внутреннего мира, самые начала моей духовной жизни. Отношение с другими членами семьи пребывало в то время на другом уровне, скорее утилитарном.

Воскресным утром вторым после меня просыпался дед. Заслышав из коридора мурлыканье воскресного радио, я пробиралась в их спальню через столовую, где спала тётя. Спала и баба на своей кровати, составляющей часть большого двойного супружеского ложа. По утрам деда носил тёмно-синюю в полосочку пижаму.

– А, проснулся мартышкин! – приветствовал он меня. Так он звал меня за любовь к бананам, которые всегда покупал мне.

Я забиралась к нему на постель, и начиналась наша игра в кораблик: я усаживалась между ног деда, покрытых одеялом, и дед раскачивал меня по волнам океана, пока не поднимался шторм и огромная волна не выбрасывала меня из кораблика на постель.

Благодаря раздельности двойной постели бабе не мешали наши морские бури, и они длились, пока иные воскресные радости не отвлекали нашего внимания. Таков был воскресный ритуал.

Дед собирал библиотеку – классику, библиотеку приключений, бабе о театре и мемуары, мне детскую и подростковую. Он обладал гуманитарной чуткостью и покупал книги, которые, как выяснялось позднее, становились классикой: «Орден жёлтого дятла», «Мафин и его друзья», «Маленький оборвыш», отдельное издание «Голубой чашки» Гайдара. Второй книжный шкаф стоял в столовой.

Дед был аккуратен и не любил беспорядка. Дубовый буфет занимал почётное место у стены и имел боковую дверь, где на полках он хранил свои реликвии, предмет моего любопытства. Среди них находились маленькие цветные карандаши в кожаном футляре, привезённые из командировки в Германию.

– Деда, дай порисовать, – просила я.

– Сломаешь, – отвечал деда, не желая подвергать своих любимцев новому испытанию.

– Нет, деда, нет, не сломаю, пожалуйста, я осторожненько! – молила я, хотя у меня была прорва своих цветных карандашей.

Обречённо вздыхая, дед доставал своих красавцев.

– Не нажимай, – безнадёжно говорил он. – Слегка прикасайся к бумаге.

Я искренно старалась следовать дедовым указаниям, пока изящно отточенный им грифель не вылетал с корнем из-под моих пальцев, оставляя меня в полном изумлении. Я не ожидала таких козней от карандашей.

Из того же хранилища дед вынимал по моей просьбе свои ордена и медали, приколотые на тёмно-синем бархатном лоскуте. Их было штук сорок: за Нефтегаз, за военную оборону 41–45 годов, за нефтяную промышленность послевоенного восстановительного периода, за руководящую деятельность в Госплане мирного времени.

– Алексей Павлович был крупная фигура, – позднее рассказывала мне мама, – он боролся за руководящее место в Госплане с Байбаковым, будущим министром нефтяной промышленности. Но в чём-то проиграл, выбрали Байбакова.

Дед был очень добрый и мягкий человек. Невозможно было представить его иным на своём рабочем месте. Его старший любимый брат Виктор погиб на войне. Дед просился на фронт («Представь себе, что бы я делала», – с неподражаемым сарказмом пересказывала мне баба семейную хронику тридцатилетней давности), но его не отпустили – под его ответственностью находилось несколько заводов на Урале.

– Можешь себе представить, какой надо было иметь характер и работоспособность, чтобы в те страшные военные годы не сесть в тюрьму, а сохранить заводы, сдать все нормы производства, да ещё получить за это столько орденов, – комментировала мне мама.