Страница 10 из 13
– Доброй ночи, мадемуазель! – я сделала традиционный реверанс и «вылезла из дупла».
Так вот оно что! Вот он, разговор «по душам»! О, противная Арношка! Гадкий Пугач! Неужели она хоть на минуту могла подумать, что я «продам» мою Марусю за ее несчастные закуски и отвратительные речи «по душам»? Никогда, никогда в жизни, мадемуазель Арно, запомните это! Людмила Власовская не была и никогда не станет предательницей!..
– Что ты делала в «дупле»? Что тебе говорила Пугач? – послышались расспросы моих подруг, лишь только я снова очутилась в дортуаре.
Но я, не ответив им ни слова, стремительно кинулась к постели Запольской.
Маруся сидела на ней, поджав под себя ноги по-турецки. В одной руке она держала карандаш, а другой размахивала в воздухе клочком бумаги и что-то быстро-быстро шептала.
Я поняла, что Маруся «сочиняет» и что на нее напал один из ее порывов вдохновения. Ее алый ротик улыбался, а в глазах, там, за этими яркими искорками, в самой глубине блестящих зрачков, что-то горело и переливалось. Рыжие кудри спутанными прядями падали на грудь, и все ее побледневшее личико светилось каким-то внутренним светом.
– Маруся! Маруся! Золото мое! – бросилась я к ней в неудержимом порыве. – Знаешь, что проповедовала мне Арно?!
Но она сейчас была далека и от Арно, и от ее проповедей, и даже от меня самой, ее лучшей, самой дорогой подруги.
– Не мешай, Галочка, – шепотом ответила она, – я пишу стихи… Помнишь мой сон, Люда? Цветы… Нерон… песни… Я облеку этот сон в поэзию… Чикунина своим пением вдохновила меня! Мне всегда хочется писать, когда я слышу песни, музыку… Не мешай, Люда, постой… Как это? Ах, да…
с пафосом продекламировала Маруся и вдруг, неожиданно сорвавшись с места, кинулась со всех ног к Додо Муравьевой, крича во все горло:
– Душка Додоша, дай рифму на «знак», ты так много читаешь!
– «Дурак»! – неожиданно выпалила Бельская, всегда скептически относившаяся к таланту Краснушки.
– Ты сама дура, Белка, и в тебе ни на волос нет ни поэзии, ни чувства!
И Маруся с тем же блуждающим взглядом вернулась к своей постели.
– Медамочки, какие же мы все талантливые! – восторженно воскликнула Миля Корбина, вскарабкавшись на ночной столик. – Валя Чикунина – певица, Краснушка – поэт… Зот картины пишет… Вольская – музыкантша… Ах, медамочки, давайте поцелуемся, пожалуйста! – неожиданно заключила она.
– Mesdames, ложитесь спать! – перебила ее Арно, снова появляясь на пороге. – Корбина, слезайте сейчас же со столика. Вы, верно, привыкли лазить с мальчишками по заборам у себя дома!
– У-у, противная, – поворачиваясь к ней спиной, протянула Корбина, – как она смеет домом попрекать!.. Анна, Анна, а где же твоя новость? – увидев проходившую с полотенцем через плечо Анну, Миля бросилась к ней.
– После спуска газа, – громким шепотом ответила та. – Медамочки, после спуска газа соберитесь все на моей постели!
Дортуарная девушка Акулина подставила табуретку под висящие под потолком газовые рожки и уменьшила в них свет.
Дортуар утонул в полумраке. Краснушка, вынужденная прервать свое творчество, со злостью швырнула карандаш на пол и сердито прошептала:
– И дописать не дали, что за свинство!
– Запольская, будьте сдержаннее в ваших выражениях, – зашипела на нее Арно.
– Незачем, – проворчала Краснушка, – я же «нулевая» по поведению. Значит, с меня и взятки гладки!
– Не дерзить! Или я отведу вас к Maman! – прикрикнула окончательно выведенная из себя мадемуазель.
– Господи, жизнь-то наша, – комически вздохнула на своей постели Кира, – точно каторга сибирская!..
Маруся долго взбивала подушки, потом встала на колени перед образком, привешенным к изголовью кровати, и стала усердно молиться, отбивая земные поклоны. Потом она снова влезла на постель и, перевесившись в «переулок», как у нас назывались проходы между кроватями, шепнула мечтательно:
– Я бы хотела быть поэтом! Большим поэтом, Люда!
Ее лицо было все еще бледно от вдохновения, рыжие кудри отливали золотом в фантастическом освещении полутемного дортуара, губы улыбались восторженно и кротко.
Я безотчетным движением обняла ее и тихо прошептала:
– Никогда, никогда не «продам» я тебя, милая моя Краснушка!
Она или не расслышала, или не поняла меня, потому что губы ее снова зашевелились, и я услышала ее восторженный лепет:
– Цветы… и кровь… и круглая арена, и музыка, и дикий рев зверей…
– Маруся! Маруся! Да полно тебе… Спокойной ночи!
Она не ответила, только машинально поцеловала меня и, отпрянув на свою постель, зарылась головой в подушки.
Я полежала несколько минут в ожидании, пока Пугач снова не влезет в свое дупло. Когда дверь ее комнаты скрипнула и растворилась, осветив на мгновение яркой полосой света дортуар с сорока кроватями, а затем затворилась снова, я быстро вскочила с постели, накинула на себя юбку и поспешила к Анне Вольской, где уже белели три-четыре фигурки девочек в ночных туалетах.
Анна лежала на своей постели, Кира Дергунова, Белка, Иванова, красавица Лер, Мушка и я расселись кто у нее в ногах, кто на табуретках вокруг кровати.
Вольская, на бледном интеллигентном лице которой ярко горели в полутьме дортуара два больших серых глаза, казавшихся сейчас черными, обвела всех нас испуганно-таинственным взглядом и без всякого вступления сразу выложила новость:
– Я видела в 17-м номере «ее»!..
– Ай! – взвизгнула Мушка. – Анна, противная, не смей, не смей так смотреть, мне страшно!
– Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! – холодно отозвалась Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. – Пошла вон!
Мушка, сконфуженная и присмиревшая, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину.
– Ну? – затаив дыхание, мы так и впились взглядами в лицо Вольской.
– В 17-м номере появилась черная женщина! – торжественно и глухо проговорила она.
– Анна, душечка! Когда ты ее видела? – прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги.
– Сегодня, во время музыки, перед чаем. Я сидела в 17-м номере и играла баркаролу Чайковского, и вдруг мне стало так тяжело и гадко на душе… Я обернулась назад к дверям и увидела черную тень, которая проскользнула мимо меня и исчезла в коридорчике. Я не заметила лица, – продолжала Анна, – но отлично разглядела, что это была женщина, одетая в черное платье…
– А ты не врешь, душка? – усомнилась Кира.
– Анна никогда не врет! – гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. – И потом, будто ты не знаешь, что 17-й номер пользуется дурной славой…
– Ах, душки, я никогда не буду там заниматься! – в ужасе зашептала Иванова. – Ну, Вольская, милая, – пристала она к Анне, – скажи: она смотрела на тебя?
– Я не заметила, медамочки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.
– А Хованская ее не видела?
– Нет.
– Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! – авторитетно заметила Кира.
– И Вольская парфетка, – напомнила Белка.
– Анна – совсем другое дело. Анна же особенная, как ты не понимаешь? – горячо запротестовала Лер, питавшая восторженную слабость к Вольской.
– Медамочки, – со страхом снова зашептала Бельская, – а как вы думаете, кто она?
– Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давным-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по силюлькам[13], потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! – пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.
– Медамочки, а вдруг она сюда к нам доберется – да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! – продолжала Вельская, окончательно взбираясь с ногами на табуретку.
13
Силюльками в институте называли комнаты для музыкальных занятий.