Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 49



И вот с такими мыслями Публий подходит к может быть и не сенатору, а к безуспешно столькими сенаторами разыскиваемому гистриону Генезию, кто от безнаказанности своих лицедейских проступков, с мистификацией лиц сенаторского сословия, настолько охамел, что перестал скрытно себя вести под личиной выбранного им на заклание сенатора или другого выдающегося гражданина, а ему подавай теперь публичной жизни под личиной сенатора (в каждом гистрионе живёт тяга к публичным выступлениям на сцене жизни). И сейчас Генезий под личиной сенатора обойдёт собой жизнь простого люда на рынке, а затем, и у него на это хватит наглости и дерзости, он отправится в сенат, чтобы… Ясно, что не вести себя скромно, присев где-нибудь в уголке и не вызывая к себе особенного внимания. А он непременно захочет оказаться в самом центре внимания, чтобы продемонстрировать перед всеми своё искусство перевоплощения.

А так как гистрион Генезий не настолько глуп, чтобы себя выдавать за такого сенатора, с кем он может столкнуться в том же сенате, то он выдаёт себя за заболевшего сенатора Гальбу Арбиния, или же за находящегося в отъезде сенатора Амбросия Клавдия. Где в последнего он и вырядился крайне похоже для того. Такой же бесцеремонный и закостеневший в недовольстве взгляд вокруг себя, дикость слов во рту и поведении, и всё это в совокупности внушает в нём непредсказуемость поведения и само собой страх. Что как раз подходит для Генезия, взявшего на вооружение всё это в своём воплощении облика Амбросия Клавдия, к кому мало кто будет присматриваться в сенате, считая себе дороже такая внимательность и близость взглядов на этого, одна непредсказуемость и злоба, Амбросия Клавдия.

Ну а чтобы себя с самой эффектной стороны продемонстрировать и выставить себя с самой невероятной стороны перед лицом сената и людей его представляющих, гистрион Генезий вот что задумал. Так он решил дождаться выступления самого красноречивого политика своего времени и сената, Цицерона, и вступить с ним ожесточённую полемику спора.

И вот только Цицерон завёл речь о ценностях этого мира, где среди сенаторов нашлись такие, кто оправдывал свои неблагочестивые поступки своими возрастными изменениями: «Ни разу я не слыхал, чтобы кто-либо от старости позабыл, где закопал клад», то тут-то и поднимается со своего места Генезий, выдающий себя за авторитарного сенатора Амбросия Клавдия. После чего он совсем скоро сокращает расстояние между собой и Цицероном, где он чуть ли не утыкается в него своим могучим подбородком, требовательно так на него глядя. И чего он хочет, онемевший и слегка поглупевший от такой строгости на себя взгляда Амбросия Клавдия, Цицерон никак понять не может.

А сенатор Амбросий Клавдий, под личиной которого скрывается дегенерат Генезий, не собирается разводить тут церемоний, а он, как человек близкий к философии с поиском истины с некоторого времени, после своей вынужденной поездки в провинциальный Коринф, прямо немедленно хочет проверить на истинность это высказывание Цицерона. – Веди. – Делает крепкое заявление Амбросий Клавдий.

– Куда? – ничего не поймёт Цицерон дрожащим нервным голосом.

– До своего клада. – Со всей, свойственной себе прямолинейностью и упёртостью разума, заявляет Амбросий Клавдий. И как понимается Цицероном и всеми тут сенаторами, то Амбросия Клавдия никак не переубедить сейчас в этом его упрямстве мысленного духа, с его намерением добиться от Цицерона доказательства истинности его этого изречения. А попытайся Цицерон самого себя оспорить, заявив, что он был не совсем правильно понят уважаемым им сенатором Амбросием Клавдием, – я это, фигурально выражался, и меня не нужно было сейчас понимать буквально, это был такой словесный приём, чтобы через абстракцию усилить эффект убеждения озвучиваемой мысли, – то он только усугубит своё положение перед сенатом и перед лицом Амбросия Клавдия, обязательно посчитающих, что Цицерон от них что-то утаивает. И это не его хвастовство ложными истинами и только на словах большим красноречием, а то, что он от всех утаивает, зарыто во дворе его загородного поместья.

И это им утаиваемое от всех нечто, точно не жемчуг и другое вещественное богатство, а оно, это нечто, утаиваемо по той лишь причине, что о нём нельзя вслух говорить и в его знание нельзя посвящать непосвящённых сограждан. А что это может быть, то тут уже совсем легко догадаться – то, что идёт в разрез с благом государственного устройства, крепящегося на открытости взаимоотношений его сограждан. В общем, Цицерон скрытый заговорщик и шататель сложившихся государственных устоев, о чём не мешало бы сообщить самому Цезарю, кто больше всех испытывает удовольствие и удовлетворение от раскрытия заговоров и пыток людей к ним причастных.

И всё это отлично понимает Цицерон и у него другого нет выхода, – а заявлять, что он ещё молод, чтобы зваться старым, слишком будет для всех смехотворно, – как на деле продемонстрировать истинность своего высказанного утверждения и раскопать то, что он закопал у себя в огороде в тайне от своей лютой на растраты, честолюбивой супруги Теренции. Кто, как уверен более чем Цицерон, не умеет управлять имуществом и это ведёт к обнищанию его рода. Вот он и счёл разумным, таким образом оставить что-то своим потомкам.



А вот к чему всё это в итоге приведёт, то Амбросию Клавдию, а точнее, смутьяну и дегенерату Генезию, совсем не важно, когда он добился для себя главной цели – он выставил себя за Амбросия Клавдия и никто в нём другого человека не признал.

А между тем Публий не успевает при подходе к может быть и к гистриону Генезию, выдающему себя за сенатора, а может на его месте сейчас находится сам Луций Торкват (вон сколько сложностей для Публия), освободиться от всех своих рассеивающих его здравомыслие мыслей, как со стороны этого гражданина в сенаторской тоге звучит в его сторону требовательный вопрос. – Ты кто есть такой?

И Публий сбитый с толку таким к себе прямым подходом, затрудняется сразу ответить на этот вопрос, начав сбивчиво говорить. – Я это…из Афин.

– Римский гражданин? – сурово так вопрошает человек в сенаторской тоге.

– Да. – Кивает в ответ Публий.

Что неожиданно для Публия вызывает радость в лице человека в сенаторской тоге. – Всегда радостно видеть согражданина, а особенно радостно знать то, что наши сограждане достигли такие отдалённые места, куда они несут порядок и благоденствие, расширяя области нашей империи. Не забывая, впрочем, брать оттуда самое достойное и лучшее. Просвещение, как понимаю в твоём случае. – С благодушием в лице говорит всё это этот гражданин в сенаторской тоге. Правда это его благодушие на лице недолго светит, и на этом месте он вдруг темнеет в лице и говорит. – Только нынче время не спокойное для нас, граждан империи, привыкших жить в окружении врагов и опасности их вторжения. Что не давало больше, чем нужно расслабиться в неге и мыслях, мобилизовало и позволяло держать на подъёме патриотический дух гражданина. – Здесь этот гражданин в сенаторской тоге яростно зыркнул в сторону, где…А вот что или кого он там увидел, и увиденное вызвало у него такую неподдельную ярость, этого Публий не увидел, не смея отводить от него своего взгляда.

А его собеседник между тем продолжает вести свой разговор. – И к чему спрашивается, привёл этот мир? – Возмущается гражданин в сенатской тоге. – К потере ориентиров. Где теперь граждане и не знают, к чему стремиться в своей жизни и что их впереди ожидает. А всё Катон со своей идеей фикс: «Карфаген должен быть разрушен». И что теперь, когда Карфаген стёрт с лица земли и памяти, и мы потеряли столь могущественного врага, кто не давал нам расслабиться? А ничего из того, чем был славен настоящий римлянин. И теперь праздность жизни гражданина быстрее города берёт, чем самый опасный враг, пун. А Катону ведь говорили, что Карфаген нужен для баланса. Чтобы спасти Рим от обладания чрезмерной властью, которая в итоге порождает алчность, подрывающую верность слову. И с потерей могущественного врага и страха перед ним, мы утратим все наши принципы, на которых строился фундамент Республики и как результат, потеряем Республику. Что и случилось, когда было попрано исконно священная норма республики «Фидес» – верность данному слову. – Здесь так глубочайше тяжко вздохнул собеседник Публия, что у Публия отпали все сомнения в неискренности этого гражданина, кто точно не мог быть самозванцем Генезием, выдающим себя за патриота-гражданина.