Страница 3 из 9
Зоя, я тебя не держу – ты свободна… в пределах моего космоса. А мой космос – беспределен. Из внутреннего космоса нет возврата, как из чёрной дыры. Всё, что туда попадает, остаётся там навечно. Зоя, ты туда попала. Ты уже в моём внутреннем космосе навсегда, ты оттуда не выберешься. Я не могу тебя оттуда вытолкнуть, потому что оттуда ничего не выталкивается, оттуда нет возврата. Ты там можешь затеряться в лабиринтах, я могу тебя запереть в каких-нибудь тайных комнатах, но выпустить тебя из внутреннего космоса невозможно. Даже если я очень захочу это сделать, то не смогу – внутренний космос не знает «наружи», «вне». Их просто не существует для него.
Я не знаю, каков мир Зои, но мой мир такой бесконечно одинокий, хотя в нём умещаются бесконечные миры и сверхмиры и ещё что-то, что мир Зои создаёт как бы некий дуализм, нарушая мой монизм, мою монолитность. Ах да – ещё же есть мир Ирэн. И это уже как бы третий мир в моём внутреннем космосе. Но всё равно даже два их мира – мир Зои и мир Ирэн – всё равно образуют как бы отдельную субстанцию, а мой мир – отдельную, и получается всё равно дуализм. Но это как бы монодуализм – эти субстанции нерасторжимы. Может это и называется любовь? Я не претендую на определение любви – но может быть там, где её как будто бы меньше всего, там её как раз и больше всего. Я не могу сказать, что я люблю Зою так, как это изображается в книгах мейстрим-литературы или в кино голливудском, или там французском, или киностудии им. Горького, или как в стихах Гёте или Низами, но я её люблю – это факт. Также я люблю Ирэн – это тоже факт. От этого никуда не денешься – даже если на Марс улетишь с Илоном Маском. Может, я не люблю их до суицидального бреда, до «с моста в воду!», до «тело отдам на сожжение», «душу выверну наизнанку», но всё же люблю, по-своему, насколько позволяет мне моя душа и тщедушная физиология.
Я не знаю что такое любовь. Но может это незнание как раз и есть основа любви или, вернее, её безоснова, непостижимость и притягательность неизвестно почему неизвестно какого мира. Обычно говорят, что нравится такой-то или такой-то тип женщин. Но у меня нет никакого определённого типа. Покажите мне женщину, и я скажу нравится она мне или нет, и здесь не имеет значение красота, рост, конституция тела, выражение глаз, походка, жесты и мимика – я не знаю что имеет значение, что-то имеет (но что?) – что-то никогда неуловимое.
Руки, например. Казалось бы – обыкновенные руки, ничего в них нет там от Клеопатры или Бордо, но нравятся. Нравится их движение, асимметрия, хрупкость… в других нравится тонкость, почти прозрачность, руны-рисунки голубых и фиолетовых прожилок… Или лицо. Просто лицо, не Софи Лорен и не Монро. Мимика. Свет и тени – светотени чувств. Лицо ведь не маска. Одни глаза – уже две бесконечности. А сколько вариаций изгибов губ и бровей… форм-переливов щёк, ресниц, поворотов шеи… каждое движение, каждая вибрация – красота…
Вот хочется иногда сесть и написать что-то определённое, с чётким сюжетом, с интригой, с завязкой, кульминацией, развязкой, по плану последовательно переходя от одной части к другой и венчая всё эффектным концом – что-то вроде иронического детектива (сейчас это модно) или постмодерного крутого триллера или драмы на широком полотне политических событий и социальных катаклизмов, ну на худой конец связной удобоваримой фантастики (фэнтези) или добротного поп-хоррора, или что-то для массового читателя в духе Артура Хейли или даже какую-нибудь попсовую ерунду типа приключений Фантомаса или сериалов о Бобе Сенклере. Но только лишь появляется подобная мысль, как срабатывает какое-то туманное облако, срабатывает в смысле разрежаясь и сгущаясь вокруг меня и не позволяя делать это, то есть то, что пришло в голову, написать, как пишут все – и начинаешь писать всякую белиберду, что-то невообразимое, чудовищное, нечитабельное, полную абракадабру, абсурд, нонсенс, и радуешься этому как младенец.
Надо уходить отсюда – Зоя не придёт. Час прошёл. Это Ирэн могла опоздать на два часа – и я её ждал как последний дурак – но Зоя нет. Если хочет, то приходит вовремя. Остаются только воспоминания.
Был дождливый меланхоличный вечер, когда приятно сидеть в тепле и знать, что тебе никуда не надо идти по слякоти и сырости, никуда не надо спешить и можно спокойно просто ничего не делать, сидеть и слушать дождь долго-долго, иногда подходить к окну и украдкой из-за занавески смотреть на массивную стену воды, ложиться, дремать и видеть такие же текучие сны и даже не сны, а капли снов, образующие целые реки.
В этот вечер я был с Зоей. Мы были одни, и нагромождения небесных потоков отделяли нас от мира и ото всех, и никто не мог придти и потревожить нас. Телефоны были отключены, звонок на входной двери – отключён. Мы не хотели ничего слышать кроме падающих вод и наших редких слов. Как хорошо, что можно почти не говорить, больше думать, ещё больше не думать и совсем чуть-чуть прикасаться руками друг к другу. Мы остановили часы, приглушили свет и распростёрлись на ковре. Ничего никуда не идёт: ни наши ноги, ни время, ни наши мысли, ни наши чувства. Всё застыло кроме дождя, но и он кажется неподвижным, если смотреть на него через стекло. И было хорошо скрыться за внешней простотой и пустотой, забыть об ответственности, смысле, причинах, следствиях, планах, событиях, проблемах и даже о мечтах. Комната была будто нарисована чёрной тушью и обставлена тенями, и казалась не прямоугольной, а овальной или даже меняющей форму. Как меняли форму едва наплывающие интуиции. Что-то непонятное и разреженное, словно стратосфера, витало где-то совсем рядом. Ночь-день? Дождь смывал определения. Да никто и не пытался определять. Зоя ходила надо мной как два скрещивающихся луча лунного острова, парящего в океане пепельных бликов и разводов. Снизу открывался волнующий вид, словно из облаков вытачивались соблазнительные формы, пропорции и диспропорции, которые в равной степени заставляли длить созерцание. Где-то между двух лучей мелькал челнок, раздвоенный белый челнок. И вдруг он исчезал, уступая место двум погружающимся в море сумерек лунам, и вверху из звёздных шелков ткались нежные и пленительные черты. Две луны колыхались как отражения пионов в зеркале гагатовой вазы, они были разделены дымчатой полоской пригрезившейся реки и небольшой наклон – между ними возникла туманная дельта, будто увядший цветок вьюнка. Тысячью кривых и касательных, синусоид и парабол созвездия зоиного тела падали на меня, и ничего не оставалось кроме белизны галактического молока. Как пахли её подмышки! Какие ещё запахи могут заявить о своей претензии на лидерство, разве что запахи финиковой косточки, спрятанной между двух лунных лучей. Подмышки как лепестки белого гладиолуса опускались на мои губы и таяли во рту как воздушная пастила. Поле лилий, по которому гуляет ветер – вот чем были наши тела. Как дрейфующие льды, как парящие облака, как разлетающиеся парашютики одуванчиков. Мы грезили друг в друге, мы удивлялись друг в друге, мы спали друг в друге и видели незабываемые сны. Всё что было предельного, оставалось за пределом, за пределом наших вселенных. Их синтез, диффузия, амальгама были началом чего-то непредсказуемого, левитирующего, неузнаваемого и трепетного, легко ускользающего и наивного. Не укреплённые никакими последовательностями и правилами движения, парили как осенние листья в неподвижном бриллиантовом воздухе и образовывали эфемерные соцветия и случайные композиции. Как лесные и полевые цветы, собираемые несмышлёнышем без вкуса и порядка. Асимметрия линий и фигур дробилась невразумительными словами и заиканиями, замираниями и дрожью. И если бы взгляды могли говорить, то они бы всё равно ничего не сказали, ибо говорить об этом невозможно. Я ел два белых шарика мороженного с миндальным орехом, разрезанным вдоль в земляничном варенье и зерном кофе, будто бы простреленным микроскопической пулей – и всё это создавало неповторимый вкус виртуальной саванны и тропических сумерек в окружении белого шоколада, плавящегося под ультрафиолетом пальцев и инфрапурпуром взгляда. Алая мандорла, через которую проходило моё лицо, излучала свет ангела и бодхисатвы, и тело становилось нитеобразным и лёгким, как паутинка бабьим летом; пространство сияло, как лавина сапфиров, готовая поглотить вечность и длительность; рассекалась на неравномерные полосы, как поцелуи невпопад и везде – и это за глухими стенами в замкнутом пространстве, уходящем так глубоко, так глубоко, что невозможно пройти через его чёрную скважину – только остановиться и ждать, ждать неведомо чего и чего-то ждать и не надеяться, застыть прозрачным волнением и по спирали уходить в пучину, растворяясь падать и обретать плазмоидную форму ускользающего и неизменного.