Страница 10 из 18
– Как, как… Идем к реке.
На берегу кипела жизнь – солнечный день выманил туда ребятишек, отважно шлепавших босиком по узкой полоске мелководья, и баб-мовниц с корзинами белья.
Чекмай разжился у толстой портомои ведром и вылил холодную воду на голову своей находке, при этом Гаврила держал Бусурмана в согбенном положении – чтобы его одежку не замочить.
Павлик заорал благим матом, но в голове у него явственно просветлело.
Он сорвал в себя рубаху вместе с берендейкой, яростно растер голову и шею, мгновение подумал – и швырнул рубаху в реку. Тут же задравшая подол и забежавшая по колено в воду баба подхватила ее, вытащила и пошлепала прочь от безумца.
– Не отдаст, зубами вцепится, а не отдаст, – заметил Гаврила.
– Ну и леший с ней, – сказал Павлик. – Не буду бегать за всякой дурой!
И лихо подбоченился.
– Ежели вся наша добыча будет такова… – Чекмай не завершил мысль, но Гаврила его понял.
– Дядька Чекмай, он так – не от хорошей жизни.
– Дурак нам не надобен.
Думая, какое тут можно принять решение, Чекмай глядел на реку. По реке тащилась большая плоскодонка, груженая белым камнем так, что вода достигала самого края бортов; камень везли для строительства богатой усадьбы. Это был последний за весну груз такого рода – местные крестьяне трудились в штольнях зимой, до начала полевых работ, и все, что было выработано, уже попало в руки каменщикам, строящим новую Москву.
Павлик Бусурман вздыхал, охал и мотал головой – да так, что водяная россыпь летела во все стороны, а вороные кудри становились дыбом и трепыхались.
– Опамятовался? – спросил Чекмай.
– Нет. Башка совсем дурная.
– Хорошо хоть, не врешь, – сказал ему Гаврила. – Что стряслось-то?
– Я его порешу.
– Кого, свет?
– Бакалду.
– А Бакалда кто таков?
Павлик только рукой махнул.
– Дядька Чекмай, негоже ему тут телешом стоять, – сказал тогда Гаврила.
– Я ему не мамка, чтобы ручки в рукавчики вдевать. Да и ты тоже. Кто кашу заварил – тот пусть и расхлебывает.
– Я его к дядьке Митрию отведу. Замерзнет на ветру – привяжется к нему гнилая горячка.
– Дядька Митрий, как придет домой, его тут же усадит в шахматы играть.
– Шахматы? – спросил Бусурман. – Это мы можем!
– Ну, веди, – вздохнув, позволил Чекмай. Ему было жаль красивого молодца, но он знал особую способность пьющих людей садиться на шею тем, кто их жалеет. А Митя был из жалостливых. Однако дом ведет Настасья – этой на шею не сядешь и ножки не свесишь!
Настасья, овдовев и будучи долгое время под строгой опекой свекра, почти отучилась что-то для себя решать и действовать. Замужество ее преобразило – она вдруг поняла, что Митя станет приносить и отдавать жалованье, тратить же по своему усмотрению – она! Оказалось, для женщины это много значит. Княгиня Пожарская, сладившая этот брак, примерно так себе и представляла семейную жизнь чудака, заядлого игрока в шахматы и способного резчика по дереву Мити, плохого она бы другу Чекмая не сотворила.
Пообещав устроить Павлика в чулане и бегом бежать на княжий двор, Гаврила стремительно увел его, а Чекмай остался на берегу и стоял бездумно, подставив лицо солнечным лучам. Зима вроде выдалась не слишком бурная, откуда же эта усталость? Наконец сказываются годы?
Вешний душистый воздух, и серебряная рябь на воде, и звонкая перекличка босоногих парнишек, и внезапный мощный бас дьякона, который, стоя в лодке, переправлялся из Замоскворечья и окликал знакомцев на берегу… Тот безмятежный мир, за который воевали… Воевал-то ты, а достался он – другим…
Ермачко Смирной и Мамлей Ластуха. Что за птица Ермачко – еще неведомо; вполне может статься, что сделался питухом, царева кабака отшельником. А вот Ластуху следовало отыскать во что бы то ни стало. Даже странно, что его след оказался потерян.
Мамлей – имя не христианское, хотя этот человек крещен в православие; когда перед боем молебен служили и причащали, он к причастию приступал. У него есть крещальное имя, записанное в церковной книге, но ежели его этим именем окликнуть – может и не обернуться. Мамлеем, видать, звала бабка-татарка…
С именами в Московском царстве была знатная путаница. Взять хотя бы князя, Дмитрия Михайловича. Чекмай насилу привык к этому имени, потому что с детства звал князя Кузьмой. Так его нарекли родители при рождении, так звали близкие довольно долго. А почему окрестили Дмитрием да почему это имя не сразу прижилось – Чекмай не знал. Как-то спросил матушку, служившую старой княгине, Марье Федоровне, она ничего толком объяснить не могла.
Умственно выстраивая путь, который может привести к Ластухе, Чекмай пошел с берега прочь, намереваясь вернуться на княжий двор и продолжить раскопки в приказных столбцах, однако ноги сами привели в Зарядье, где поселились Митя с Настасьей. Точнее сказать, поселилась Настасья – отсюда ее взяли замуж за покойного Михайлу Деревнина, тут у нее остались двоюродные сестры, пережившие все беды Смуты в Москве.
Митю же это устраивало – недалеко утром бежать на службу в мастерские Оружейной палаты. Его вообще нынче все устраивало: в Москву вернулись из Вологды те богатые купцы, что звали его потешиться игрой в шахматы и за то делали хорошие подарки, в мастерских он был на хорошем счету, а главное – рос поздний и долгожданный сынок Олешенька.
Сынка Настасья просто обожала. Когда у нее родился Гаврила, она была еще очень молода и настоящей матерью себя не осознавала, тем более, что Иван Андреевич сразу приставил к внуку толковую мамку. Потом родились дочки, но умер муж, отпускать сноху из дома замуж за другого мужчину свекор не желал, и хорошей матерью Настасья сделалась поневоле. В Вологде был всплеск внезапного чувства – вдруг понравился пригожий молодец, но он об этом так никогда и не узнал. А дальше – ее сосватали с Митей, который однажды спас ее от смерти, их повенчали, и истинная любовь, захватившая душу, была – к Олешеньке. Уж как она гордилась дитятей, как наряжала, как баловала – на всей Москве, пожалуй, не было такой замечательной матери.
Гаврила, здоровенный детина, даже малость ревновал – ему-то такой любви не досталось.
Когда явился Чекмай, Гаврила сидел за столом и ел щи из квашеной капусты, сдобренные сметаной.
Как он и обещал, Павлик Бусурман спал в чулане. Настасья же и гостю налила в отдельную миску щей. Хорошо готовить еду она так и не выучилась, но получалось вроде бы съедобно.
Разговор за столом был деловой.
– А я, кажись, знаю, как искать Ермачка Смирного, причем так, чтобы не идти за ним в Земский приказ, – сказал Гаврила. – У покойного деда остались приятели, старые приказные, они к нам приходили, а сейчас, поди, при внуках на покое живут. Тот Ермачко им должен быть ведом. Погоди, дядька, доем – и припомню имена.
– Дело говоришь, – одобрил Чекмай и убрал с усов и бороды длинные и тонкие капустные ошметки. – У тебя же и причина есть их навестить – рассказать про деда.
И тут откуда-то сверху донесся пронзительный визг.
– Мои! – воскликнула Настасья, как раз перекладывавшая в миску горячие оладьи, чтобы полить их медом.
Метнув миску на стол, она подхватила кочергу и кинулась к лестнице, что вела в девичью светелку. Чекмай и Гаврила поспешили следом.
В светелке они обнаружили полуголого Павлика. Он сидел на полу, обхватив голову руками, а Дарьюшка с Аксиньюшкой били его всем, что под руку подворачивалось. Да и неудивительно – девки перепугались, когда к ним ввалился плохо соображающий и почти раздетый молодец.
Чекмай вовремя удержал Настасьину руку – удар кочерги по дурной голове мог оказаться смертельным. Гаврила же быстро вытащил свое приобретение на лестницу и спустил по ступеням.
– Гони его в тычки! – крикнул сверху Чекмай. – Вычеркиваем из списка – и пусть катится на все четыре стороны!
Бусурмана в тычки согнали со двора. Потом долго успокаивали Настасью и девок, божились, что больше они этого аспида никогда не увидят. Наконец Чекмай увел Гаврилу из материнского дома. По дороге к княжьему двору ничем не попрекнул, и лишь, взойдя наверх, сказал задумчиво: