Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11



Тяжелым еще было то, что она обвинила меня в изнасиловании. Это было задолго до секс-скандалов. Никто и слыхом не слыхивал о культуре согласия, что, собственно, не снимает с меня никакой ответственности. Это был наш самый первый секс, обе мы были сильно пьяны, сначала мы танцевали инфернальные танцы на паллетах, выложенных на берегу реки. Мне казалось, что в этом танце я превратилась в землю, лес, лаву, огонь и смерть. А потом, выпив еще по паре стопок самогона, мы отправились плавать. Нужно признаться, что я практически не умею плавать, и нас унесло очень быстрым течением. Мы обе могли утонуть. У меня не было сил сопротивляться потоку, и берег очень быстро оказался далеко. Но Катя вовремя спохватилась и начала вытягивать нас из воды. Потом нас положили спать вместе, как самых буйных и самых пьяных. Когда мы были на грани жизни и смерти, я почувствовала ее теплое тело, которое я обнимала в попытке выкарабкаться из воды. Мне показалось, что ее тело отзывается. Мне она очень нравилась. Мы проработали вместе в детском лагере две недели, и каждый перерыв я старалась провести с Катей. Она хорошо танцевала, у нее было очень гибкое смуглое тело. Когда нас положили в палатку, я тут же обняла ее. Я начала гладить ее, она некоторое время не откликалась, а потом откликнулась, и мы занялись пьяным сексом. Этот секс связал нас на двадцать месяцев. Катя долго обвиняла меня в том, что я изнасиловала ее. Я не знаю, что она чувствовала тогда. Теперь я понимаю, что должна была спросить ее, хочет она поцеловать меня и заняться сексом. Я этого не сделала, и теперь мне кажется, что все эти мучительные двадцать месяцев она мстила мне за ту ночь, проведенную в палатке. Может быть, она хотела быть мне просто подругой, а я затащила ее в отношения. Я жила вместе с ней в ее маленькой однокомнатной квартире на Щелковской и практически все время спала на отдельном матрасе на полу. Катя могла не говорить со мной днями. Но я почему-то не могла уехать, что-то привязало меня к ней. Я несколько раз пыталась уйти, но не уходила. Я спрашивала себя, почему это длится, и не могла ответить себе на этот вопрос. Это были бестолковые дни и месяцы. Теперь мы называем это созависимыми отношениями. А тогда я чувствовала острую потребность быть с ней рядом. Я чувствовала пусть и сомнительную, но безопасность, еще я ужасно ревновала ее ко всем людям вокруг. Или, может быть, я боялась остаться одна. Но я и так была одна. В конце концов, я собрала вещи и переехала в литинститутское общежитие. Катя потом пыталась вернуть меня. Но я уже не хотела возвращаться. Ко всему, у меня начался роман с Лерой, который тоже очень быстро сошел на нет и превратился в мучительную рутину, длившуюся три года.

Я постоянно вспоминала мамин вопрос о том, кто меня сглазил. По ее мнению, мое лесбийство было последствием сглаза. Я думала иначе. Мне казалось, что я какая-то испорченная, сломанная, с недостающим органом чувства и ощущения жизни. Из-за этого я совершенно не понимала, как строить и налаживать отношения с женщинами, и это действительно было проблемой.

Мама была настоящей женщиной. Женщиной в квадрате. Женщиной-женщиной. ЖЕНЩИНОЙ. Она часто говорила мне, что я тоже однажды стану женщиной. Что такое стать женщиной, я не понимала и, кажется, до сих пор не поняла. Когда моя жена Алина меня спросила, что это значит – женщина-женщина, я ответила, что женщина-женщина, даже находясь при смерти в ожидании врача, просит помочь ей надеть трехкилограммовый силиконовый протез груди, чтобы врач не видел, что она увечна. Хотя он и так знал, что у нее нет груди. Хирурги вырезали ее подчистую, еще они вырезали половину подмышечной ткани, потому что первый метастаз из груди пошел в подмышку.

Она пыталась получить этот протез почти год. Сначала нужно было доказать, что она в нем нуждается, потом съездить по жаре в какую-то организацию и подать заявку. Но мама не могла жить без видимости груди. Она взволнованно и даже с возмущением рассказывала мне о других женщинах в ее раковом отделении, которые не стеснялись отсутствующего органа. Она говорила: как можно показаться на людях с одной грудью. Ведь я женщина, говорила она, у меня должно быть две груди. Эти старые женщины из отделения, у них были груди шестого размера. И отсутствие одной груди очень бросалось в глаза.

Однажды я видела женщину, которая не скрывала своей безгрудости. Она увидела меня на Тверской и подошла. Она сказала, что хочет есть и больна и может показать, что у нее нет одной груди. Я попросила ее не делать этого, не показывать мне шрама. Я дала ей денег и спросила, когда ее грудь отрезали. Пятнадцать лет назад, сказала женщина, поправив халат, который служил ей выходным платьем. Странно, подумала я, маме отрезали грудь, и через три года она умерла. Наверное, подумала я, не повезло.

Пока мама не получила протез, она подкладывала в лифчик скомканную цветастую косынку. Она встречала меня на вокзале с этим самодельным протезом, издалека по форме и объему было понятно, что это не грудь, а пустышка. Мама не могла ходить в парике, в Волжском было очень жарко, и она надевала на лысую голову платок. В нем она выглядела как гадалка, пиратка или погонщица слонов. Я успокаивала себя тем, что амазонки добровольно отрезали себе грудь, чтобы было удобнее носить оружие на ремне через плечо. Но мама не была амазонкой, она была женской женщиной. Она стыдилась своей болезни, стыдилась того, что она потеряла главные атрибуты женской женщины – волосы и грудь.



Иногда, когда было прохладно, она носила парик. Так однажды за ней увязался какой-то мужчина, он оскорблял ее за то, что она носит парик, называл ее шлюхой и прошмандовкой, а когда она в ответ рявкнула на него, бросил в нее камень. Он не знал, что она болеет. Откуда ему было знать об этом? Но он видел ее неполность. Он оскорбил ее. Она рассказала мне эту историю за несколько дней до смерти. Ей было больно рассказывать это. Она была поражена в своей женскости. Она понимала, что потеряла себя как женщину. Но не признавала этого до самого конца, пока не осталась без сознания и не смогла контролировать свой внешний вид.

Когда Андрей навещал ее в хосписе, он видел, что она больше не следит за собой. Она лежала на постели с открытыми глазами и распахнутой на груди ночнушкой. Ее шрам на половину груди был виден всем. Всем, кроме нее. Когда Андрей рассказал мне это, я окончательно поняла, что она уже тогда была мертва. Странно, подумала я, что ее женскость умерла первой и только потом погибло ее тело.

Я привезла из ее дома три вещи: кожаные перчатки для себя, вязаную капроновую декоративную жилетку-кольчугу из девяностых, которая для меня была символом маминой красоты в детстве, и ее грудной протез. Я рассчитывала, что отдам грудной протез какой-нибудь благотворительной организации, но у меня не получилось. Теперь он лежит в шкафу в моей московской квартире.

Пока она была жива, я думала о том, что сложно понять, как грудь, которой я кормилась в младенчестве, теперь мертвый член тела. Я сосала из нее молоко, а теперь там нет ничего. Моя грудь похожа на мамину – крупная, округлая, с маленькими розовыми сосками. Она говорила, что ей приходилось растирать соски вафельным полотенцем, чтобы они набухали и я могла сосать молоко. Иногда я смотрю на свою грудь и представляю, как растираю ее грубой материей, мне больно, и соски жжет. В детстве я разглядывала ее грудь, и она, заметив это, говорила мне, что грудь обвисла после кормления. Потом я смотрела на свою плоскую грудь и не верила, что у меня будет тоже большая грудь. Я испытывала страх и отвращение, я не хотела себе грудь. Я не хотела себе ничего, что было у мамы.

На поминках после прощания Андрей сказал, что, по маминой версии, опухоль образовалась из затвердевшей капли молока. Эта капля была там, внутри ее соска, много лет, с самого моего рождения. Дурацкая версия, подумала я тогда. Вообще все мамины версии возникновения рака были эзотерическими. Она говорила, что ее заразили раком. Пыталась лечиться содой и еще какими-то травами, которые ей присылала подруга из Сибири. Она даже хотела ехать к шаману, но шаман ее не взял, объяснив тем, что из-под ножа он лечить не будет. Это значило, что лечит он только тех, кто отказывается от медицины и хирургического вмешательства.