Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 45

Нет, на первых порах она обращалась с Кукуевым с товарищеской непринужденностью.

Для начала она оградила новенького опалубщика, приведенного ею в свою бригаду бетонщиков имени ОГПУ, от всех поползновений в его сторону как со стороны шустрых и скорых на любовь девушек, так и мужиков, почитавших людей непьющих больными или юродивыми. Твердым и быстрым шепотом она требовала от коллег чуткости и понимания драмы, переживаемой парнем в связи с бегством отца и отстранением от лошадей.

«Лицо у тебя сознательного рабочего, – говорила Зинка, оглядывая Кукуева, как оглядывает скульптор глыбу мрамора, придумывая ей употребление, – а душа-то, извини, крестьянская! Будем тебя отесывать».

Кукуев и сам не заметил, что круг его общения после перехода в бригаду бетонщиков из артели грабарей не расширился, а ограничился Зинкой. Общаться ему приходилось в основном с этой деловитой, независимой и решительной девушкой, обращавшейся к нему исключительно по фамилии.

Первое время Зинка никогда не оставалась с Кукуевым наедине, давая всем понять, что никаких за собой особых прав на этого парня не имеет. И даже когда они разговаривали вдвоем, все равно, хотя бы в речи, но незримо присутствовал коллектив. А может быть, она и сама считала себя коллективом.

«Мы тебя не отдадим в руки слепой судьбы…», «Нам нужны люди образованные, грамотные, политически подкованные…», «Мы не можем делать ставку на старую интеллигенцию. Судя по тому, как легко она приняла советскую власть, она так же легко от нее и откажется…»

Эти бесконечные «мы», «нас», «к нам» принимались Кукуевым вполне доверчиво и мешали видеть в Зинке бабу, девку со всем набором бабьих потребностей и возможностей. При этом Кукуев не был обуреваем неотступными мыслями о Зинке, какие вселяются в мужчину под влиянием либо разыгравшейся чувственности, либо от переполненности мечтами высокими и тревожными.

Зинкины прелести не пробуждали его воображение. Была она худощава, скуласта, в общем-то, недурна собой, росту небольшого, но не маленькая, имела проницательные глаза и резкий голос. А вот слеплена она была из какого-то упругого материала, казалось, случись ей упасть с большой высоты, так ведь не шлепнется, как большинство, не прилипнет к земельке раз и навсегда, а напротив, ударится, подпрыгнет, еще раз ударится, еще раз подпрыгнет, но уже не очень высоко, и укрепится, наконец, на своих чуть коротковатых и полноватых ножках как ни в чем не бывало.

Еще в прозодежде Зинка как-то смотрелась, а когда переодевалась, то вся ее щуплость проступала наружу. Кукуев смотрел на нее без интереса, но сочувственно. «Приведи такую к себе в деревню, в Торбаево… А прежде еще Царицыно надо пройти, Алешино, Болотицы…» В воображении своем он видел деревенских баб, оставивших на минуту свои занятия, чтобы проводить глазами молодуху, выворачивая головы, увернутые в платки, и, казалось, слышал сокрушенный приговор: «Ох, не срядна девка, не срядна…»

Основательность кукуевских наблюдений Зинка подтверждала сама, нет-нет и бросая от случая к случаю напоминание: «Я не женщина».

Сначала Кукуев оставлял эти слова без внимания, но однажды все-таки спросил:

– А кто же ты?

– Я человек, понимаешь? Человек!

– Баба, а не женщина, это как же так? – недоумевал Кукуев, не подозревая, что самое-то притягательное, быть может, в женщине это загадка, а еще лучше – тайна! И нет лучшей зацепки, во всяком случае, более универсальной, чем загадка, способная компенсировать отсутствие какого-нибудь выдающегося женского достоинства вроде журавлиной походки, или бриллиантового блеска в глазах, или впечатляющей родинки под правой грудью.

Вот этой «не женщиной» Зинка и зацепила внимание Кукуева, каковому размышления о том, что же может скрываться под таким убеждением, сообщали странное для него самого возбуждение.

Едва в его взгляде на нее появилось долгожданное любопытство, как она тут же поспешила внести определенность.

– Я сомневаюсь в сути твоих устремлений к сближению со мной…

От таких слов, обнаруживающих саму возможность сближения с Зинкой, надо бы рассмеяться, но его бросило в жар.





Сыплющая непонятными быстрыми словами, она становилась необычайно приманчивой именно потому, что Кукуев, с его лишь пробным опытом быстротекущей деревенской любви с одной неувядаемой вдовицей, искренне недоумевал, что же это за фрукт такой, что же это за овощ – «не женщина».

– Смысл жизни вовсе не в поведении индивидуума, а в растворенности в коллективе, в массе…

И вместо того чтобы самым немудрящим хотя бы вопросом поддержать умный разговор о смысле жизни, Кукуев с большей неожиданностью для себя, чем для Зинки, сгреб ее в охапку и поцеловал.

Зинка приняла поцелуй как должное, как получала аванс или получку в фанерном окошечке кассы.

Она говорила ему о положении пролетариата в Абиссинии, о дирижаблях, которые вот-вот заменят поезда, о словах Чкалова про детей, облетевших весь мир, и о многом ином, о чем, пожалуй, можно было и не говорить немногословному парню, почти не слушавшему ее захлебывающийся щебет и соображавшему не о том, о чем она говорит, а о том, зачем она это все ему рассказывает, если в Абиссинию он не собирается, дирижабли он видел только на облигациях внутреннего займа, а Чкалов был так же далек от него, как Молотов или Клара Цеткин.

Кукуеву стало совсем жарко, хотя морозец на улице к вечеру усилился. А Зинке, напротив, стало холодно, и она предложила зайти в сторожку в недостроенном цехе.

Женщинам, решившимся ускорить события и напомнить своему избраннику о неотвратимости надвигающегося счастья, свойственно прибегать к изображению измученности, усталости, обессиленности, Зинка же, не изменяя себе, была как всегда пряма и деловита.

В драной шубейке она была похожа на маленького зверька, спрятавшегося в шкуру, сброшенную старым, потрепанным жизнью зверем побольше. Сердце бьется часто-часто, голова кружится от собственной решимости. Шубка чуть расстегнута. «Жарко», – чтобы не подумал чего-нибудь. А он и впрямь не подумал, действительно, в этой тесной конуре жарко. «Послушай, как сердце бьется». Приложила его ладонь к груди. И снова голос такой, что допустить мысль о чем-нибудь таком было бы кощунством. И он не допустил. Грудь под рукой была живой и упругой. «Бьется, как чиж в кулаке», – подумал Кукуев и убрал руку.

Когда в темной сторожке на топчане Кукуев отпрянул от Зойкиных уст, владевших словом куда лучше, чем искусством поцелуя, она произнесла, да как-то так обыкновенно, будто говорила это не раз:

– Ты мужик, вам, мужикам, это надо… Делай, что хочешь… Я согласна.

От первого поцелуя прошло минут двадцать.

Не зная ласк, вернее, не считая их уместными, Кукуев обхватил Зинку и постарался сжать крепко-крепко, как случалось хватать деревенских девчат, ожидая стона и привычной мольбы о пощаде. Она терпела, подчиняясь его неудержимому желанию вобрать ее всю в себя. Хрупкое с виду тело оказалось гибким и прочным, и даже твердым. Тогда он прибег к ходам известным и не встретил сопротивления на путях, ведущих к обновлению жизни, на тех путях, где все живое платит свою дань природе.

Наконец он вытер мокрый лоб, вид у него, впрочем, в темноте неразличимой был такой, словно он не любви предавался, а исступленно мотыжил землю под палящим солнцем. Одежда была сбита, частью вниз, частью черт знает куда, лоб покрыт испариной. В наряде, рассчитанном на мороз, было тесно и жарко.

Брачное ложе в средневековье немцы именовали «мастерской любви», любовь же в цеховой сторожке соответствовала этому наименованию в еще большей степени.

Кукуев почувствовал себя в какой-то бескрайней пустоте, кромешная темнота сторожки только усиливала это чувство, в этой пустоте и темени нужно было найти себя, то есть найти слова, которые должны выразить чувства, сопутствующие случившемуся.

– Ты что же мне не сказала? – еще не зная, радоваться или чего-то опасаться, требовательно спросил Кукуев.

– Сказала, и не один раз, – непривычно тихо произнесла Зинка и нашла в темноте его руку. – Я же говорила тебе, я не женщина… Теперь убедился?