Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 45

Как и все красавицы, революция неизбежно коварна, поскольку поначалу обещает любить всех своих поклонников и почитателей, но уже в первых же осчастливленных вспыхивает законное чувство ревности, и они, будучи лицами, по счастью или заслугам приближенными и удостоенными доверия, не меньше как именем революции отсеивают недостойных, подозрительных, опасных, враждебных и не стесняются в жестокости ради блага своей возлюбленной.

В отличие от евнухов революции, ограждающих и защищающих не без выгоды и прибытка ее целомудрие и неприкосновенность, но не имеющих сил ее оплодотворить, сама-то революция о своей жестокости не подозревает, и если бы ей сказали, что она безжалостно пожирает своих любовников и детей, она бы удивленно вскинула бровки и недоуменно пожала плечами.

Так же, быть может, удивилась бы и Зинка, если бы после суда над Кукуевым ей, так счастливо впитавшей в себя молоко революции, так глубоко дышавшей ее воздухом, было бы вынесено частное определение.

И все-таки Зинке надо отдать должное, и это должное – Кукуев.

Приметливым ли глазом, звериным ли чутьем в многолюдном муравейнике, в перемешавшем все и вся котле изрядной стройки, она отметила мешковатого, с сонным лицом увесистого парня, шагавшего по-крестьянски широко и казавшегося навсегда привязанным вожжами к своей грабарке и еще крепче привязанным к громоздкому отцу, чей лоснящийся кожух делал его похожим на вставшего на задние лапы огромного навозного жука.

Казалось бы, немыслимые зипуны, шинели, укороченные и удлиненные, с хлястиками оторванными, отстегнутыми и вовсе без хлястиков, подпоясанные веревками и обрывками гужей полушубки, не снимавшиеся для сохранности даже летом, стеганки и тужурки, подбитые пылью в жару и снежком зимой, немыслимые опорки, неразличимые под слоями пыли и налипшей грязи, все было куда выразительнее, чем лица тех, кто вожжами, кнутом и привычной бранью направлял на светлый путь разума и прогресса смирившихся со своей участью казенных лошадей, натужно вытягивающих шею, словно пытавшихся дотянуться и ухватить черными в белой оторочке пены губами что-то невидимое, но прекрасное, все время куда-то отступающее и теряющееся в пыли и дыму неоглядной стройки.

Арматурщица-Ева в своем без пяти пятилеток социалистическом раю увидала Адама, отличавшегося, по-видимому, в ее глазах от всех прочих живых тварей бессмысленным одиночеством и впечатляющей мужицкой походкой.

Да, после того как папаша Кукуев подался со стройки искать место не столь пыльное, прихватив у сына, надо думать, в качестве гонорара за уроки жизни полушубок и шапку, а в возмещение неполученного аванса за ноябрь общественный хомут и сбрую, Кукуев-сын, отставленный по подозрению от лошадей, пережил, как нынче бы сказали, стресс. Оправившись от стресса, предоставленный сам себе, он ощутил вокруг себя пустоту, сам стал отвыкать от людей, не искал ни с кем истинного сближения, полагался на одного себя и одиночеством своим, в конце концов, не тяготился. Всякое близкое знакомство требовало рассказа о своей деревенской жизни, а рассказывать не хотелось, как и возвращаться назад.

Он знал, что его нигде не ждут, тем более у себя в деревне, откуда они с отцом так счастливо и, надо думать, вовремя унесли ноги. И то сказать, крестьянский двор при советской власти стал почти что проходным двором, где хозяин уже как бы и не хозяин, и не главное лицо.

Крайняя экономность отца, вернее, скупость до скаредности, обернулась для Кукуева-сына благом. С одной стороны, он внушил сыну любовь к экономии, а с другой стороны, отвращение к алкоголю, к пьянке, не без основания почитая эту страсть пустой, а главное, разорительной. Если бы вода стоила так же дорого, как водка, то Кукуев-старший, наверное, не пил бы и воду, живя от дождя до дождя, от паводка до паводка.

О матери Кукуева известно еще меньше, чем об отце, то есть совсем ничего не известно. Надо ли этому удивляться?

Ну а что мы знаем о матери, например, всемирно известного полководца Суворова?

Ни в одном письме, ни в одном воспоминании самый знаменитый генералиссимус во всю жизнь маму свою не упомянул. Что же вы хотите от Кукуева, воина, по свидетельству Ложевникова, универсального и удачливого во всяком военном предприятии, но все-таки не Суворова.

А если уж речь зашла о Суворове, то у Кукуева есть хотя и отдаленное, но сходство с дедом Суворова по матери, петербургским воеводой, который при Анне Иоанновне пережил свой конфуз, аккурат в 1737 году загремел под суд за злоупотребления по службе. Но кары, упавшие на деда, уже не могли коснуться Авдотьи Федосеевны, матери великого полководца, поскольку она была разделена с отцом еще в 1720 году, получив в собственность дом в Москве и имение во Владимирской губернии.

Кукуев же не был столь дальновиден и потому, получив срок с конфискацией, нанес серьезный материальный ущерб своему семейству. Но это, если заглянуть сильно вперед, но не в конец, поскольку нет конца ни Кукуеву, ни кукуевщине!

А пока что будущий герой образцово-показательного романа на свободе, да еще на такой свободе, что и сам не знает, что с собой делать, и надо лишь радоваться тому, что Зинка-арматурщица оказалась рядом. Но пока еще не порвана то ли пуповина, то ли вожжи, связывающие отца и сына, надо предъявить родителя хотя бы в уцелевших фрагментах.



Кукуев запомнил немногие наставления, оставленные в жизненное пользование неразговорчивым, в общем-то, и скрытным отцом в обмен на полушубок и шапку, доброго слова не стоивших, но в преддверии зимы необходимых.

«Жизнь не в нашу пользу устраивается, помяни мое слово… Свобода! Свобода… Крылья-то обкорнали, да и пустили на свободу! Летай! Вот мы с тобой и залетели вон куда, а другие так еще дальше…»

В этом же духе был прокомментирован большой плакат в две краски: «Пролетарий – на самолет!», украшавший вход в барак.

«Верно! Пролетарию только подпоясаться. Что у этого пролетария, шиш в кармане, да вошь на аркане… Лети во все стороны, со всеми странами соединяйся…»

Договаривать о том, что мужику с землей и хозяйством в других странах делать нечего, не стал, потому что был припечатан крепким и тяжелым словом «лишенец». Втайне Кукуев-старший надеялся, что власть когда-нибудь образумится и посовестится.

Живя среди незнакомых людей, среди изгрызенной чуть не до нутра земли, оба Кукуевых были обложены со всех сторон плакатами и лозунгами на кумаче и бумаге, как бы разъясняющими смысл жизни и направляющими эту жизнь в лучшую сторону.

Однажды сын попробовал щегольнуть перед отцом новым словом, будто новым картузом по моде, прикупленным на ярмарке.

В темноте барака, где воздух был густ от испарений сырой овчины и печного угара, промокших валенок и портянок, махорочного духа и пота, чувствуя, что отец не спит, сын произнес: «Жизнь, папаша, идет теперь по предначертаниям…»

Отец злобно крякнул и не вразумил по загривку щеголя лишь потому, что не видел его в темноте. Помолчав, решил объясниться словами, способом, разумеется, менее убедительным и доходчивым.

«Дурак – Богу печаль!» – сказал и грубо выругался. – Предначертания… Это вроде «твердого задания», умри, а сделай. Он тебе предначертания пером изобразил на бумажке и не вспотел, а ты все это должен горбом и лопатой исполнять. А он придет, посмотрит, скажет еще, что где поправить, еще покопать, грязь помесить, на дожде помокнуть, на морозе померзнуть, и новые предначертания выложит…» – и, подумав о пустом уме сына, в голову которого всякий сор несет, снова выругался.

От таких разговоров с отцом жизнь ясней не становилась.

Если в деревне он шел по жизни путем, протоптанным до него, и был предуготован снискать, как говорится, чести плугом, то здесь, на стройке, он с жизнью все время сталкивался, все время натыкался на что-то непонятное, требующее объяснения.

А вот шустрая и стоглазая Зинка как раз все понимала, а главное, умела объяснить и показать пользу.

Нельзя сказать, чтобы Зинка искусно заманивала Кукуева в сети сладострастия.