Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 21



Варя вытащила из кармана телефон, набрала номер Ленки. Долгие гудки. Чуть подождав, набрала номер Ксюхи. Модный смартфон в пестром чехле, последний подарок Макса, зажужжал на заднем сиденье. Варя, с трудом поборов вдруг возникший порыв просто уехать, вышла из машины, включила на телефоне фонарь.

Ночной ноябрьский лес встретил ее полной тишиной. Лишь влажно хрустели ветки под ногами. Было холодно, воздух вырывался изо рта белесым паром. Отойдя на порядочное расстояние от обочины, Варя обернулась, убедилась, что видит фары автомобиля, и принялась звать подруг. Никто не откликался. Она прошла вперед вдоль дороги, потом вернулась назад, постоянно останавливаясь и прислушиваясь, надеясь на шум шагов или голоса, но лес оставался молчалив. Углубляться в него Варя не решалась.

Ленку она нашла случайно, решив сделать еще один круг. Девушка лежала в канаве, почти полностью скрытая пожухлой травой, – скорее всего, поэтому Варя и не заметила ее, когда проходила рядом в первый раз. Шея Ленки была истерзана так, что виднелись шейные позвонки, куртка насквозь пропиталась кровью. Пальцы обеих рук оставались стиснутыми в кулаки.

Глядя в лицо мертвой подруги, кажущееся снежно-белым в свете телефонного фонаря, Варя перестала чувствовать страх. Он просто выключился где-то внутри нее. Предохранитель полетел. От грехов не сбежать, да? Не сбежать, как бы ты ни боялся, как бы ни старался уцелеть, обмануть судьбу.

Грехи – вернее любой собаки. Слышали про псов, которые преодолевают сотни километров, чтобы вернуться к хозяину? Грехи так делают всегда. Сотни, тысячи, сотни тысяч километров. Расстояние не имеет для них значения.

Варя побрела через лес, оступаясь, крича во весь голос, отчетливо осознавая, что повредилась рассудком из-за потрясений этого чересчур длинного, но еще не успевшего закончиться дня. Лишившись страха и разума, она наконец поняла, что звериные глаза, горящие в темной яме прошлого, следят за ней не со злобой, но с надеждой. Что Серафима Никитична, сошедшая в преисподнюю, в адском пламени молится за нее. Что кошмар, рожденный сегодня, не остановится, пока не пожрет все, что дорого его родителям. И когда Ксюха, ошарашенная, слепая от ужаса, выбежала навстречу из чащи, она возрадовалась. И когда следом за Ксюхой из мрака возникли грехи, – тоже.

За какой-то час, прошедший с тех пор, как Варя видела их в доме престарелых, грехи успели вырасти и напоминали теперь огромного, вставшего на дыбы медведя – если бы медведь этот состоял из непрерывно шевелящейся массы черных корней, среди которых тут и там сверкали круглые водянистые глаза. Забитые до смерти жены, погубленные младенцы, отравленные старики – все были здесь. Сожженные избы, погнившие посевы, изведенная скотина – все было здесь. Дымные кабаки, укромные углы, треснувшие от боли зубы, сгнившие от мучений души – все двигалось, жило, переплеталось в этом большом, вечно голодном, вечно страдающем ненастоящем теле.

– Постойте! – крикнула Варя грехам, заключив в объятия Ксюху. – Я ваша племянница. Я верую!

Грехи остановились в нескольких шагах, обвили конечностями стволы деревьев. Взгляды десятков глаз обратились к ней. Варя поцеловала дрожащую Ксюху.

– Прости, – сказала она. Не дрожащей, обезумевшей от страха женщине, а смелой девчонке, с которой когда-то убегала по коридорам детдома от разъяренных воспитателей. Ленке, с которой много лет назад выкурила первую свою сигарету. Матери, которую, не зная, всю жизнь презирала отчаянно и справедливо.

Поняв, что происходит, Ксюха попыталась оттолкнуть подругу, но в измотанном теле уже не оставалось сил. Варя с легкостью удержала ее, повалила на сырую траву, обхватила руками горло, синее от пальцев Серафимы Никитичны. Да, днем она внимательно смотрела. Она усвоила урок.

– Я верую!



Усевшись на Ксюху, Варя душила ее, дарила ей красную смерть, а грехи нависали сверху, принимая экзамен. И когда агония прекратилась, когда Варя поднялась с трупа, растирая уставшие пальцы, грехи обняли потерянную, но вновь обретенную племянницу и стали с ней одним целым. Поколения и поколения преступлений, страстей и пороков, всего рожденного в земле и не способного подняться к небу, облепили сердце черной глиной.

Когда Варя вышла к машине и села за руль, в ее душе царил покой. Впервые за долгие годы она не хотела вспомнить слова песни, что мать – лживая гнида, на геенну огненную обреченная, – пела ей перед расставанием. Впервые она была сама по себе.

Оксана Ветловская

Дела семейные

Отец не любил рассказывать, что случилось с его вторым братом. Но еще в детстве из разговоров взрослых Николай узнал, что Гриша («другой папин брат») пропал без вести.

«Второй, другой» – так говорилось, потому что было их трое мальчишек-близнецов, не было среди них младших и старших. В объемистом семейном архиве обкомовца Язова почему-то сохранилась лишь пара фотографий, где все его три сына были вместе: будто клонированные в фоторедакторе, которого ждать еще полвека. Одинаковые улыбки, одинаковые проборы, даже складки на мешковатых шортах по моде пятидесятых – и то одинаковые. Надо было как следует присмотреться, чтобы заметить разницу между мальчиками. Гриша был самым тощеньким и на обеих фотографиях стоял несколько на отшибе.

Снимки Николай обнаружил, когда занялся расхламлением квартиры. Квартира ему досталась в наследство – бабушка, перед смертью в свои девяносто с лишним лет, оставаясь, впрочем, до самых последних дней в сознании до жути ясном, записала квартиру на единственного внука. Не на отца, так и жившего с матерью в однушке-малометражке, которую им когда-то сообща организовала материна родня и где прошло Николаево детство. Не на дядю Глеба, мотавшегося по общежитиям, а может, в очередной раз «присевшего». Именно на Николая.

На своей памяти Николай был вообще единственным, кого бабушка признавала из всей малочисленной родни. Николашечка – эту карамельную вариацию собственного имени он не выносил до сих пор. Лет аж до двадцати, хочешь не хочешь, Николай в обязательном порядке должен был провести у бабушки выходные. Он, вроде важной посылки, доставлялся отцом до порога (мать к бабушке не ходила никогда) и всю бесконечно длинную субботу и такое же длинное и тоскливое воскресенье обретался в громадной, как череда залов правительственных заседаний, и загроможденной, как мебельный склад, четырехкомнатной квартире на последнем, двенадцатом, этаже неприступной, похожей на донжон, серой «сталинки» с могучим черным цоколем, не растерявшей своей внушительности даже на фоне новых многоэтажек по соседству.

Дом был архитектурным памятником федерального значения и композиционным центром «жилкомбината», комплекса жилых зданий, построенных в тридцатые специально для чиновников областного правительства. При взгляде на чугунные ворота, перегородившие по-царски монументальную арку, легко можно было представить выезжающие со двора зловещие «воронки». А они-то сюда точно приезжали, причем именно за арестованными: комплект здешних советских царей не раз менялся и вычищался самыми радикальными мерами. Деду Николая, Климу Язову, второму секретарю обкома КПСС, невероятно повезло: его не коснулись никакие чистки.

Бабушка (судя по фотографиям, в молодости очень красивая – яркой, но несколько тяжеловесной, бровастой казацкой красотой) была младше мужа лет на двадцать. Тем не менее в семье заправляла именно она. Сыновья перед ней трепетали. Отец, передавая Николая бабушке, ни разу не переступил порог квартиры. Дело было в том, что отец находился у бабушки в немилости с тех пор, как женился «на этой лахудре драной, твоей, Николашечка, матери». А женился он очень поздно, ему уж за сорок было. До того тихо жил в угловой комнате наверху сталинского донжона, бывшей своей детской, писал научные статьи про советских литературных классиков, получил кандидата, потом доктора филологических наук и был «хорошим мальчиком», покуда не влюбился в одну свою студентку – мать Николая. Брат отца, Глеб, к тому времени из семьи выбыл давным-давно, вроде как сам сбежал еще в студенчестве, бросив заодно с родными пенатами и вуз, в котором тогда учился. Бабушка про дядю Глеба вовсе не хотела слышать, только плевалась.