Страница 6 из 7
К тому времени я уже знала, что древние боги мои, так пугающие меня раньше, зла не причиняют. Они ведь приходят, потому что любят мою маму. Поэтому, когда бабушка Романовна куда-нибудь уходила, я уже без всякого страха ожидала гостей. Из ящика бабушкиного шкафа доставала холщовый мешок, где хранились ее похоронные вещи. Чулки, штаны, платки откладывала в сторону. А вот платья! Каждый год бабушка у портнихи шила новое платье, готовясь к смерти. Проходил срок, ее на тот свет не забирали, она заказывала другое платье, а прежнее пускала в носку. Больше всего я любила одно, из белого атласа с редкими фиолетовыми бутонами. Оно всегда было прохладным, скользким на ощупь, тяжелым. Я облачалась в не ношенный еще наряд, а чтоб не наступить на подол и не испачкать его, когда буду кружиться, подпоясывалась покрепче смертным же полотенцем. Из нескольких приготовленных бабушкой выбирала самое короткое. А те, на которых в могилу опускают, не трогала – их потом не свернуть как следует, бабушка непременно заметит и пойдет опять новые покупать, думая, что мама ей что-то наколдовала на полотенца эти. Накружившись вволю в смертном платье перед невидимыми зрителями, довольная их одобрением, которое я хорошо чувствовала, я раздевалась, складывала всё обратно. Затем шла в другую комнату, открывала мамин большой шкаф и доставала из ящичка волшебную голубую бабочку – колье чешского стекла и богемские сверкающие бусы в три ряда. Всё это нацепляла на себя, потом уж только надевала мамины лаковые туфельки – у мамы всегда хранилась новая пара обуви. Становилось очень весело и вовсе не одиноко – в этом наряде, в этом месте, с этими гостями.
Кажется, они тоже веселились, глядя на меня.
Гости эти были высокие, выше потолка, но почему-то помещались даже под моей кроватью и сразу трое могли забраться в шкаф. Они любили пахнуть пылью, это я хорошо помню, по запаху этому и узнавала, что они пришли… И еще они были очень осторожные. Боялись, когда в замочной скважине ворочался ключ, да и всяких громких звуков с улицы боялись.
Когда-то, мой возлюбленный, ты, должно быть, был царем. Или царем царей. Падишахом. Восточным правителем, жестоким и властным. Иначе откуда у тебя этот взгляд, убивающий птицу на лету, заставляющий луну краснеть, смущающий меня? Вскинешь бровь, и я иду. Взглянешь – и замолкаю.
– Хватит трепаться, – оборвал он поток моего красноречия. – Лучше посмотри на себя в зеркало.
– Ты с ума сошел. Что я увижу в этом мертвом стекле? – ответила я, тем временем открывая сумочку и доставая оттуда маленькое зеркальце.
Зеркальце было куплено когда-то в музее Ватикана. На откидной крышке – Сивилла Дельфийская, молодая, по-крестьянски крупная, измученная грузом тайных знаний и ядами вызванных пророчеств, обреченная знать сокрытое, увековеченная итальянским гением. Она грустила о нас. Ведь мы с тобой, мой возлюбленный, не навечно вдвоем. Надо будет расстаться.
– Ну и? – начала вопрошающе я и тут же расхохоталась.
Ох уж это красное вино, бокал которого я только что выпила в гостиничном буфете. Над верхней губой оно оставило яркий ободок. Видимо, делая очередной глоток, я слишком сильно наклонила бокал.
Я люблю красное вино. Люблю наклонять бокал и наблюдать, как багряная влага скользит по его покатому краешку, не проливаясь. В этой игре стеклянного холода и солнечного тепла, добытого виноградом, я вижу целый мир… Как мама в рисунках ковра видела страны и государства, реки и моря, каких на земле нет.
– Меня все выспрашивают, – рассказывала она, когда мы давно уже жили вдали друг от друга, а папы не стало (она по-прежнему в Йошкар-Оле, в квартирке, где сейчас лежат обои, пахнет краской и сокрыта одна тайна, о которой я расскажу позже; я – здесь, в Израиле, стране медовых мифов и финиковых пальм). – Говорят, мол, Зоя Осиповна, ты теперь одна живешь, не скучно тебе? А как скучно, доченька? Некогда мне скучать. Утром встану, умоюсь-оденусь, чайник поставлю, покойничков всех чай пить позову. И прошу за вас, чтоб здоровье, счастье было. Потом за хлебушком схожу. А вот вечером уже, когда дела переделаю, сяду отдохнуть и на ковер всё смотрю. А там, доченька, сначала просто узоры, а потом каких только чудес не показывается. И города какие! И люди в кафтанах красных, сапогах сафьяновых. А по рекам лодки большущие плывут! А ниже этого еще мир, а под ним – другой! Не знаю даже, сколько этих стран одна на другую нанизано. Никто друг дружку не видит, делами своими занимаются и даже не знают, что над головой у них кто-то ходит и под ними кто-то живет. Некоторых людей я не по одному разу, доченька, видела. Один – царь, не царь – а уж так на меня зыркал. Я его даже спросить хотела, кто таков…
– А чего не спросила?
– А как спрашивать-то, доченька? Он по-русски-то не говорит, наверное.
– А тот, то ли зверь, то ли человек мохнатый, который к тебе приходил и сказал, что тебя с матерью любит, он на каком языке говорил?
– Не знаю, как-то сказал. Без слов сказал, а я и поняла. Как же это так…
Мама растерялась. Сама себе она таких вопросов не задавала – зачем? Она верила в чудеса и никогда не объясняла невероятное обыденным.
В крае волшбы, откуда родители Зои, Осип и Марфа, скалы – это окаменевшие давным-давно люди; деревья – живые существа, сорок дней по своей смерти плачут, когда их срубят. Камни издают звук пустоты, приближаясь к вратам обратной реальности. А ключи от тех ворот брошены в колдовские лабиринты, откуда живым не выйти. Рыбачьи сети забирают в плен ветер, и тот поет древние руны на своем свистящем языке. Серебряные речки-бесприданницы плачут и бьются о скалистые пороги, и брюхаты они рыбой, и не скрыть того… Они оба карелы, Осип и Марфа. Из Карелии, края волшбы…
Мой царь задумчиво молчал. Иногда он любил неизвестно о чем молчать с таким вот видом, как сейчас: брови насуплены, глаза полуприкрыты, руки скрещены на груди.
Вальяжен и властен, глубокомыслен и пуст. В нем сочетались разные эпохи, настроения, стили, мысли. И что из всего этого победит в следующую минуту – зачастую не знал даже он сам. Его лицо тоже было текуче, и черты одновременно казались и благородными, и не очень. Но был один взгляд – он обжигал меня. Помогал забыть момент настоящий и очутиться в плену. Этот плен был сладок, как мед на устах моего возлюбленного, и даже кобылицы, запертые в стойле моих зрачков и рвущиеся на волю, вдруг затихали. Этот его взгляд мог сжигать время. И превращать меня в меня же, но другую… Именно этого царя мама видела в своих коврах. Это на нее он смотрел с разных этажей мироздания. Спросите, зачем? Отвечу: хотел еще большей власти надо мной. И хотел, чтоб мама помогла ему в этом.
Но мама больше верила снам, а не голографическим фок усам. И потому не отнес лась серьезно к му жчине этому. К тому же я была в ту пору замужем. За тем самым «белым медведем», которого она увидела во сне, когда мне было всего-то семнадцать лет. А привел его дедушка Осип.
«Выйдешь ты, доченька, за светловолосого, голубоглазого», – глядя неодобрительно на моих друзей, поклонников, воздыхателей, товарищей, ухажеров, кавалеров и женихов, говорила она. Все они были иной масти: то глаза карие, то волосы темные. И у того, что в ночь смотрел и умер в пыли, волосы были черные, а глаза – цвета синего инея. Никто, никто, ни один не подходил под материнское пророчество. «Сон ведь до десяти лет сбывается», – словно оправдываясь, говорила она.
Прошло семь лет. Масть всё не шла. Белый медведь с голубыми глазами так и не появился в моей жизни; впрочем, я сильно его и не ждала. Я уже было и чемоданы упаковала, чтоб уехать к тому, другому, кто называл меня царевной-снегурочкой и ждал. Но нет. Судьбе не перечат. Не своевольничают, не путают ей карты. У судьбы свой расклад, свои планы на человека. Ей лучше знать, где его место. Ведь она – хозяйка житейского балаганчика, а не мы. Мы – крепостные актеры, невольники.
Мне лично, может быть, лучше было бы на каблучках, да по театрам, да по выставкам, да с мужем-журналистом. Но за меня решили: замуж – за светловолосого, голубоглазого, еврея, гения. Чтоб встреча состоялась – надо в чистом поле меня с бабкой-колдуньей столкнуть, растоптать, изувечить мое молодое тело, а потом дать силы встать. А суженого, даже не подозревающего о моем существовании, тем временем отправить не куда-нибудь, а в Карелию, бурные пороги на утлой лодчонке преодолевать, на байдарке. В Карелии – гиперборейские исполины и древние боги мои незримо меж скал ходят и указуют путь странникам. Не всем, конечно. Тем, кого выберут. Выбрали его. Для меня. Дальше, как говорила мама, ни в сказке сказать, ни пером описать…