Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7



Май кружился в фокстроте цветения. И вот – последний аккорд, торжествующий. Тридцатое число, беда миновала, обошла стороной, заблудилась, отступилась, ушла. Портниха, сказавшая маме во сне, что придет шить платье в мае, не пришла. Пророчество не сбылось, мама ошиблась. Никогда не ошибавшаяся – ошиблась. Бывает. А теперь, мама, не останавливай! Я еду. Меня ждут! Мама, ну закрой же ты дверь наконец! Мам, ну уйди! Ну, мам!!! Я собирала вещи в дорогу на пару выходных, а мама стояла в дверном проеме моей комнаты. Хотела что-то сказать. Я слушать ее не хотела.

Дверь она закрыла. Но взгляд ее остался на мне: цвета остывшего серого пепла, со всё сужающейся точкой зрачков. Взгляд полярного зверя, снявший с меня материнскую защиту. Это сделала не она, а силы, стоящие за ней. За ней стояли силы, я помню их. Они готовы были уничтожить любого, посмевшего ее обидеть. «Зачем люди меня задевают? – говорила она иногда о недобрых завистниках или хамоватых начальниках. – Меня ведь нельзя обижать: плохо им будет».

И было им плохо.

Цепочка была очень короткой. Вот мама рассказала, что где-то кто-то причинил ей боль, обделил, грубым словом задел. И вот уже она сообщает, что у той женщины с работы муж повесился или еще что-то в этом роде. Мама всегда очень расстраивалась, когда такое происходило. Ей даже подумать о ком-то плохо нельзя было: возмездие настигало обидчика немедля, вне зависимости от ее воли.

«Доченька, это я виновата, что с тобой такое случилось», – сколько раз она мне потом говорила. «Нет, мамочка, не ты. Это судьба моя такая, это ангелы…», – всегда отвечала я.

…У Зои глаза – синие луны. Или – карельские ледниковые озера. У Зои – дочка и сын маленькие: я и мой брат. Муж, мой папа, которого она сначала во сне увидела, сложив из спичек колодец и пригласив суженого воды напиться, а вскоре и наяву повстречала. В гимнастерке, сапогах хромовых стоит отец у бревенчатого сруба колодца – зубы белые, глаз огненный, а веселый какой! У Зои – свекровь, моя бабушка, Александра Романовна. И квартира – новая, хрущевская. В ванной титан, на кухне – газ. Две комнаты и чуланчик. Этаж – первый. Под окнами – шиповник цветет. Мама окна намоет, срежет веточки, в вазочку поставит…

Но по ночам к маме ходит кто-то…

Кто? Она, бывало, среди ночи вскочит, потная, перепуганная. Мы с братом проснемся от шума. Везде свет горит. Мама что-то несусветное рассказывает, о каком-то то ли человеке, то ли звере мохнатом, которого она только что видела. Вот только что он тут был! Отец успокаивает, доказывает, что никого в доме нет, и не было, и быть не может. Бабушка в углу крестится и приговаривает: «Господи, Господи! На ком Борис-то женился! На неруськой женился!» Я хоть и маленькая была, не пугалась и верила, что и вправду – приходит. Ведь кто-то же меня из шкафа бабушкиного вызволял, чтоб другие под землю не утащили.

Одна моя бабушка, отцовская, та, что с нами жила, Романовна, – боялась нечистой силы, колдовства, боялась и моей святой мамы, думая, что та со света ее сжить может (только перед смертью на восьмом десятке лет у мамы прощения попросила за наветы). Другая, «неруськая», карельская моя бабушка, знала, как с нечистью управиться, чтоб та вреда не принесла. И знала, что даже если облик у нечисти не человечий, тем паче не ангельский, она не всегда зло творит. Просто вид у нее такой – звериный, и люди пугаются. Марфа и весь ее род – из Карелии, страны заклинателей ветров. Страны рек, озер и рун. Руны Марфа напевала мне, маленькой, на странном языке, похожем на взмахи крыльев северных птиц, на блеск выныривающих рыбин, на лыжный след под белым небом… Пела, и – «колыхались воды, земли, горы медные дрожали, лопались от пенья скалы, надвое рвались утесы, камни трещины давали»[1].

Марфа сказала маме: «А ты спроси, Зоя, зачем он ходит, к худу или добру. Он тебе скажет».



Глубокой ночью мама снова услышала тяжелое дыханье за головой. От того и проснулась. Папа рядом лежит – никогда ничего не чует, спит. Существо, жаром пышущая громада, опять руку маме на лоб положило, как в прошлые разы. Но в прошлые разы она пугалась, вскрикивала, мы просыпались, свекровь частым крестным знамением себя осеняла и шептала быстро-быстро: «Господи, Господи, на ком Борис-то женился!» А в этот раз мама выждала момент, да как схватит его за руку. И вверх повела. А на руке-то шерсть, какой у людей не бывает. Густая, жесткая. Она держит, не отпускает эту руку щетинную и спрашивает: «Ты зачем ко мне ходишь, к худу или добру?» А он отвечает: «Я хожу, потому что тебя и твою мать очень люблю». Вот кто разгадать может этот код?

Кто объяснит, любовь – это худо или добро? Почему он так ответил?

В той первой нашей квартире, маленькой, под окнами которой цвел шиповник, много всего странного происходило: часы в момент смерти дедушки Осипа остановились, пластинки ни с того ни с сего замолкали в день ареста маминого брата Ивана, музыканта, известного забияки. Гости собрались, хотят музыку слушать. А музыка не играет… Но самому впечатляющему явлению я свидетелем не была. Хотя рассказ мамин помню во всех подробностях. Она сказительница была дивная, течение ее голоса уносило слушателей в миры сказочные для них, а для мамы – реальные, существующие подле, рядом. Слушает кто-то маму – и очнуться ему тяжело, так и остался бы в ворожбе этой словесной.

…Дома перестилали полы. Нас куда-то отправили ночевать, отец уехал на зимнюю рыбалку. Мама легла спать в маленькой комнате; вторая, большая, была проходной. Вдруг слышит: кто-то шубу чистит в прихожей. Подумала, отец, наверное, вернулся. То ли снегом дороги замело, то ли машина сломалась. Удивилась, что не слышала, как дверь отпирается: сон ее очень чутким был всегда. Чистят и чистят шубу, шир-шир, шир-шир… Думает, посмотреть надо, что же это такое! А постелила она себе в тот день на полу из-за ремонта. Рядом ночничок поставила, инструменты тут же в ящике лежат… Хотела свет включить, нажала на кнопку – света нет. Нащупала тапки, осторожно, наощупь, пересекла комнату. А выключатель у самой двери. Нажимает – он щелкает, а света нет. Смотрит она через дверной проем, а там до самой притолоки ростом стоит кто-то. Мохнатый весь, глаза как два блюдца – горят, так что всё видно, что в комнате есть…

«Он на меня смотрит, а я на него. Он глаз не отводит, и я тоже, – рассказывала мама, и в этом месте все слушатели замирали от напряжения. – Стоим, смотрим друг на друга. Долго смотрим, никто не отступается. А потом думаю: будь что будет. Пошла да и легла, с головой укрылась. Если подойдет, решила, я ему инструментом как стукну! Тут и молоток, и топор… Вдруг петухи за окном запели. Вспомнила, если петухи пропоют, то никто ночной уже силы не имеет. В сон так и провалилась. А утром встаю – свет везде горит, тапки в разные стороны улетели»…

Бабушка Романовна, свекровь мамина, набожная была, суровая, не зря Бирюкова. Работала раньше глазным фельдшером. Ходила по деревням – марийцам трахому лечила. Целые деревни слепли в ту пору. Ресницы в глаз лезут, гноем всё гноится, боль от света нестерпимая, рубцы, роговица мутная, слепота кромешная. Марийцы сильно уважали бабушку Романовну. У них она и ночевать порой оставалась, если, скажем, до ночи глаза от гноя чистила, а домой возвращаться – тридцать километров… Слышала многое от языческого племени. Знала, что колдуны ихние запросто человека в могилу свести могут, болезнь наслать, имущество повредить. Знала, что в каждой марийской деревне есть свой колдун, творящий зло по заказу при помощи нечистой силы, с которой ее невестка, жена Борисова, так запросто общается.

«Если бы знала, на ком Борис женится, не разрешила бы», – гремя кастрюлями, причитала она. А я думала: «Если бы не разрешила, меня на свете бы не было!» От этого становилось очень неуютно. Потерянно. Будто в пустоту меня бросали, где черный холод, булыжники звезд и гулкое эхо одиночества.

1

«Калевала» (перевод Леонида Бельского).