Страница 88 из 95
– «Сегодня в кадре»?
– Возможно.
Несравненные фиалковые глаза затуманились раздумьем, и она тихо отошла в сторону, углубившись в изучение сценария.
Наметив цель, мы продолжили работу. Когда Монкрифф наконец объявил, что доволен размещением подсветки, мы поставили Ивонн в дверном проеме и дюйм за дюймом смещали ее, пока свет снаружи не пронзил ее тонкое струящееся платье, вырисовывая очертания тела для размещенной в «стойле» камеры. На мой вкус, она была слишком плоскогрудой, но вполне вписывалась в образ обитательницы мира грез, как я и надеялся.
– Иисусе! – пробормотал Монкрифф, глядя в глазок камеры.
Я спросил:
– Можешь подать блеск на ее серьги?
– Ты что-то мало требуешь!
Он установил точечную лампу – лампочку, как сказал он, имея в виду чрезвычайно малую световую точку, – чтобы выявить мерцание серег.
– Отлично, – сказал я. – Все готовы? Проводим репетицию. Ивонн, не забывайте: вас преследует домогательствами земной мужчина в отличие от призрачного любовника – земля и небо. Вы смеетесь над ним в своих мыслях, хотя и не показываете этого открыто, поскольку у него есть власть сделать жизнь Нэша – то есть жизнь вашего мужа по фильму – чрезвычайно сложной. Просто представьте, что вас преследует человек, которого вы презираете как мужчину, но с которым не можете быть грубой… Ивонн хмыкнула:
– Зачем представлять? Я встречаю таких каждый день.
– Держу пари, – полной грудью выдохнул Монкрифф.
– Тогда все нормально, – сказал я, стараясь не засмеяться. – Начинаем прогон. Готовы? Ну… – пауза, – начали!
Со второй репетиции Ивонн сделала все совершенно правильно, и мы дважды сняли эту сцену, оба дубля были приняты.
– Вы куколка, – сказал я ей. Ей это понравилось, тогда как Сильва сочла бы это домогательством или оскорблением. Мне нравились любые женщины; я просто открыл, что, как и с актерами-мужчинами, следует просто принять их взгляд на положение вещей в мире, а не бороться с ним, и это чертовски экономит время.
В следующей сцене Ивонн, ведя разговор с мужчиной за кадром, сообщает, что она обещала приготовить пустующее стойло для лошади, которую вскоре должны привезти. Но она только сейчас вспомнила об этой работе, а ее следует сделать сейчас, прежде чем Ивонн присоединится к вечеринке, которую устраивает ее муж после возвращения домой со скачек.
Она говорит, что так глупо было прийти сюда, где так грязно, в белых туфельках. Не может ли он помочь ей передвинуть платформу с тюками сена, ведь он – взмах ресниц – настолько больше и сильнее, чем хрупкая Ивонн?
– Ради нее я лег бы и умер, – сказал Монкрифф.
– Он более или менее это и сделал.
– Как цинично! – осудил меня Монкрифф, устанавливая лампы в верхней точке, между балками.
Я отрепетировал с Ивонн сцену, где она осознает, что мужчина задумал овладеть ею против ее желания. Мы проследили удивление, беспокойство, отвращение – и насмешку, опасную насмешку. Я уверился, что она понимает и наполняет личными чувствами каждый шаг.
– Чаще всего режиссеры просто кричат на меня, – сказала она, когда в пятый или шестой раз забыла слова.
– Вы выглядите потрясающе, – пояснил я ей. – Все, что вам надо делать, – это играть потрясение. Потом смеяться. Некоторые мужчины не могут вынести, если женщина смеется над ними. Он полон вожделения к вам, а вы считаете, что он смешон. И эти насмешки доводят его до безумия. Он собирается убить вас.
Полное понимание осветило черты ее нежного лица.
– Сбрасывает тесный пиджак, – кивнула она.
– Ивонн, я вас люблю.
Мы сняли длинную серию крупных планов ее лица, по одной эмоции за один раз, и негативные послания на языке тела, нарастание испуга, паники, отчаянного неверия – достаточно, чтобы смонтировать изображение крайнего ужаса от приближения неожиданной смерти.
Ивонн отпустили на ленч, а мы с Монкриффом в это время снимали подсобников, резко захлестывающих веревками балки наверху и завязывающих устрашающие узлы – чтобы показать жестокость, быстроту, беспощадность, которую я хотел передать в фильме. В нормальных условиях все это занимало много времени – захлестнуть, завязать, проверить, но позже, в кино, хороший монтаж создаст впечатление такого ужаса, что у любителей попкорна челюсти сведет.
Я сел рядом с Ивонн на тюк сена и сказал:
– После полудня мы собираемся связать ваши запястья этой толстой веревкой, которая сейчас свободно свисает с балки.
Она восприняла это спокойно.
– Этот мужчина до сего момента так пугал вас, что вы почти успокоились, когда он всего-навсего связал вам руки.
Она кивнула.
– Но неожиданно он выбирает слабину этой веревки, тянущейся сверху, набрасывает ее вам на шею и затягивает веревку, так, что ваше ожерелье рвется, жемчужины рассыпаются, соскальзывают вам под платье, а он наваливается всем телом на противоположный конец веревки, перекинутой через балку, и… э… ваши ноги отрываются от пола… Он повесил вас.
Глядя широко раскрытыми глазами, она спросила:
– Что я говорю? Я умоляю? Здесь не указано.
– Вы ничего не говорите, – ответил я. – Вы кричите.
– Кричу?
– Да. Вы умеете кричать?
Она открыла рот и закричала на высокой ноте, так, что волосы у меня встали дыбом, а все, кто слышал это, вихрем примчались спасать ее.
Она засмеялась.
– Никто не спасет Ивонн, – с сожалением сказал я, – но никто не забудет этот крик.
Мы сняли эту жестокую казнь, но без всяких ужасов, любимых авторами триллеров. Мы не показали ни черного от удушья лица, ни вываливающегося языка. Я сказал Ивонн, что она должна неистово дергаться, когда мы будем подтягивать ее вверх за запястья, но снимали мы ее только от захлестнутой веревкой шеи до ступней, пытающихся в безумной надежде дотянуться до уходящей из-под них опоры. Одна из белых туфелек свалилась. Мы обратили объектив камеры на эту туфельку, на тень последних судорожных движений Ивонн, плясавшую на беленой стене, на рассыпанный жемчуг, на сломанную сережку, упавшую в солому прямо под босой ногой.
Сняв все это, я спустил ее на пол и с благодарностью обнял, объявив ей, что она была восхитительна, потрясающа, великолепна, выразительна, что она могла бы сыграть безумную Офелию и что я, несомненно, устрою ее появление в «Сегодня в кадре» (как это и вышло впоследствии).