Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 59

Невозможно. Немыслимо. Я была уверена, что уж это-то утрачено навсегда, – но оно оказалось прочнее многого другого. Ты по-прежнему жаждешь, чтобы я судила твои тексты – в белом парике и мантии била молоточком, пожизненно заключая в тюрьму тавтологию и оправдывая причудливые метафоры.

Ты по-прежнему жаждешь этого – а я жажду наконец-то поверить, что не сплю. Коньяк этому совершенно не способствует.

– Ну, так и?.. – произносишь, напряжённо улыбаясь краешками губ. – Что ты так долго молчишь? Совсем дерьмо?

– Нет. Совсем нет. Просто обдумываю. Невнятная тоска по боли и трудностям – это… очень хорошо. Тоска по боли, – качаю головой. Я бы вряд ли смогла так точно назвать это чувство, давно вросшее в нас обоих ороговевшим панцирем.

Еле заметно вздыхаешь и выплёскиваешь себе в кружку остатки коньяка.

– Ага. Сначала хотел написать что-то типа «расковы…» – (Раздражённо щёлкаешь пальцами). – Тьфу, «р» эти бесконечные! «Расковыривание ран», вот. Но потом подумал, что так было бы чересчур штампованно.

– Да уж. И потом, расковыривание – это всё-таки уже действие, а не состояние. А здесь нужно именно состояние, и именно такое – тоска… Вообще пахнет Шопенгауэром: философия страданий.

Отмахиваешься от меня в шутливом ужасе; твои глаза вспыхивают новой зеленью – по-весеннему наглой. Однажды, предаваясь грехам уныния и гнева, ты дошёл до мыслей о самоубийстве из-за книги Шопенгауэра, которую я тебе подарила. Я узнала гораздо позже. В двадцать лет мне не казалось, что подарить тебе труды основателя философского пессимизма – такая уж глупая затея. Я не понимала, что это – всё равно что тушить огонь бензином; ибо слишком во многом вы с Шопенгауэром сходитесь во мнениях.

– Нет-нет-нет! Даже не произноси это имя, чур меня!.. Хотел сжечь эту грёбаную книгу, но не стал. – (Замолкаешь на пару секунд, будто колеблясь). – Потому что ты подарила. Рука не поднялась. Но недобрыми словами поминал я тебя тогда, Тихонова, ох и недобрыми!.. Грубоватый способ лишить интеллектуальной девственности, знаешь ли.

Краснею. Ты любишь смущать собеседников (а чаще – собеседниц), проводя аналогии между высокодуховным и плотским до вульгарности.

– Ну… Думаю, ты тогда уже не был невинен в этом плане.

Как и во всех остальных.

Хмыкаешь, скептически выгибая бровь.

– Не знаю, не знаю. В плане философии я точно был девственником, а ты – совратительницей.

– Почётный титул. – (Перевожу взгляд на экран телефона, снова пытаясь вчитаться в текст. Мне всё сложнее сосредоточиться). – Единственное, что коробит в форме, – слово «сугубо». Я тебе уже как-то говорила, что у него более узкое значение и…

– Ты поняла, о ком это? Или о чём?

Не так уж просто смотреть на тебя в упор, но я выдерживаю.

– О Марго?..

Беззвучно усмехаешься, не отводя взгляда. Вижу, как у тебя расширяются зрачки.

– Конечно. В том числе. И даже, наверное, в первую очередь… Когда хочу потрепать себе нервы, вспоминать её – лучший способ.

Марго. Твоя давняя зазноба, и выдуманный идеал, и осквернённая Дульсинея. Такая же красивая и безумная, как её имя. Твоя «вечная призрачная встречная» и «обыденный сюжет всех религий» сразу – как в песне Би-2.

Ты любил её в семнадцать, когда мы впервые встретились. Потом – потерял (или сам потерялся?..), потом – спустя несколько лет – встретил снова, разуверился и взял, как мог взять любую другую. Огонь Прометея погас, и сказка закончилась.

Возможно, твой самый глубокий шрам. Возможно, самая гибельная бабочка.

Возможно.

– Давно уже заметил, что, когда думаю о ней… Я как бы вовсе и не о ней думаю. И не совсем о каком-то определённом периоде в жизни, и не совсем об атмосфере… И не совсем о себе тогда. И глупо как-то всё и бессмысленно кажется – что тогда, что сейчас. Понимаешь? – сбивчиво сыплешь словами в хмельной экспрессии – и в хмельной мучительной памяти. Больше я не могу на тебя смотреть.

– Понимаю. И получается, что больше всего – тоска по боли?

Киваешь.

– Вот именно. И… то, что ты приехала ко мне – как будто бы тоже. Для нас обоих. Тоска по боли и трудностям. Моральный мазохизм.





– Ну, не факт, что мазохизм, – осторожно возражаю я, обращаясь к ножкам стула. – Думаю, у каждого есть такая… точка невозврата. Или возврата, наоборот. Это что-то, что… держит. Не даёт рассыпаться. У тебя вот Марго.

У меня – ты.

Нет сил сказать это вслух, и несколько секунд проходит в молчании. Я слышу, как тяжело ты дышишь.

– Юль… Посмотри на меня.

Поворачиваю голову. Твои губы приоткрыты; ловлю шёпот, слетающий с них, – точно делаю глоток душистого вина.

– На колени.

Сердце выколачивает грозную фугу. Сползаю на пол возле дивана и смотрю на тебя снизу вверх – на тебя, озарённого золотисто-коньячным светом. Сколько раз это мгновение мучило меня во снах. Сколько раз – и всегда по-разному.

Касаешься моей щеки – очень медленно: сначала кончиками пальцев, потом всей ладонью. Не моргая, изучаешь моё лицо; есть что-то восхитительно-порочное в бесстрастии твоих глаз. Они кажутся темнее под пушистой чащей ресниц – глаза кукловода, глаза экспериментатора.

Твои пальцы соскальзывают с моей щеки на шею, потом на затылок; сгребаешь в кулак мои волосы и тянешь-тянешь-тянешь – так томительно-больно и сладко, что у меня вырывается стон; время останавливается, не осмеливаясь мешать нам. Ты делаешь мне больно. Делаешь мне больно. Делаешь…

Слышу твоё недовольное шипение.

– Не сопротивляйся. Наклоняйся, куда я тяну. Поддавайся моему движению.

Вздрагиваю: оказывается, я инстинктивно наклоняюсь чуть вперёд, чтобы ярче раскрасить и продлить твой подарок. Чтобы стало ещё больней. Откидываю голову назад, повинуясь гортанным волнам твоего голоса.

– Да, мой господин.

Жар становится почти невыносимым. Ты наклоняешься так близко, что я не вижу тебя целиком – лишь кусочки византийской мозаики: родинки на щеке, округлую линию подбородка, тёмные волоски бровей. Твоё дыхание пахнет колой и коньяком. Пахнет иглой, на которую я наколота своим изломанным крылатым тельцем. Ты дышишь ровно и глубоко – не то что я, судорожно хватающая ртом воздух.

Ты дьявольски спокоен. Почему-то это гораздо сильнее порывов страсти сносит мне крышу.

Зарываешься пальцами в мои волосы, перебираешь их – снисходительно, будто ласкаешь кошку, но так мягко, что мне хочется мурчать. Нежно-нежно-нежно – рывок; дёргаешь больнее, чем раньше – или, может, так кажется от неожиданности? Улыбаюсь сквозь выступившие слёзы. Пытливо щуришься. Прошла ли я ещё одну маленькую проверку? Ты хочешь показать мне, что нельзя расслабляться?..

Но я и так знаю, что с тобой – нельзя. Давно знаю.

– Мы придём к тому, о чём говорили, но… постепенно. – (Рывок). – Так будет лучше, потому что пока ты ко многому не готова. – (Рывок – назад и потом вперёд; за волосы швыряешь меня лицом к своему колену; дрожа от испуганного восторга, тянусь поцеловать…). – Нет. Я не разрешал. – (Рывок назад; так больно, что целая прядь моих волос, наверное, останется у тебя в горсти; смотришь, как жалко я задыхаюсь, и улыбаешься). – Без разрешения нельзя. Если будет можно, мы обговорим это отдельно. Поняла?

– Да, мой господин.

– Сегодня я не намерен с тобой жестить. – (То, как ты накручиваешь на запястье мои волосы, говорит об обратном… И то, как тянешься к резинке белья. Я стараюсь не застонать). – Не хочу, чтобы ты слишком уж напрягалась и боялась меня. Сегодня – не хочу. Ясно?

– Да.

Уже начиная приспускать трусы, – нежная золотистая кожа под твоим пупком, дорожка тёмных волос и… – ты вдруг останавливаешься; это обжигает, как удар. Кусаю губы.

– Что я должен слышать после «да»?

– Да, мой господин.

– Правильно. Не начинай меня бесить вот так сразу, пожалуйста…

Последнее движение твоих пальцев – и всё тонет в жарко-сияющем мареве; я верю и не верю в то, что вижу. Набухшее переплетение венок, нежно-беззащитная розоватость, совершенная форма, которую я помню наощупь; помню всё – как ты прикрывал глаза, как мелко и часто дышал перед финалом, как подавался бёдрами навстречу моей руке, как…