Страница 15 из 25
Четкого впечатления не было. Обычно Антонов мог судить о человеке, поняв его цели, но у этого была одна видимая цель – оптимизировать работу механизма; лично для себя, казалось, Меф не хотел ничего. Вероятно, все они когда-то – по мотивам личного самолюбия или из-за детской мечты – втянулись в партийную работу, а теперь у них не было иного выхода, кроме как отлаживать свою лабораторию. Почему-то появилась задача выйти в космос, попутно обеспечив безопасность проекта; почему-то для решения этой задачи никто больше не годился, во всяком случае, не годились ни европейцы, ни американцы. Почему-то была только одна страна, способная произвести таких конструкторов в сочетании с такими летчиками. Судьбы остальных муравьев никого не заботили. Достаточно того, что они снабжали проект едой и папиросами и примерно один процент его воспевал. Впрочем, без воспевания можно было и обойтись, особенно если перестанет хватать еды и папирос.
На обратном пути Антонов решил, что этот проект его в целом устраивает, – особенно по сравнению со всем, что было до того.
7
Кондратьева знали те, кому надо. Словно невидимый фильтр отсекал от него ненужных людей. Когда Антонов в марте двадцать пятого впервые разговаривал с Царевым, они почти в один голос сказали: первый – Кондратьев. И стало понятно, что с этим – оба одновременно так друг про друга и подумали – можно иметь дело.
Кондратьев писал весело и ясно, чувствовалась энергия. Предисловие было Ветчинкина, который по крайней нелюбви к письму абы за что не взялся бы. Из его двух страниц было понятно, что пришел человек новый. Антонов насел на Ветчинкина – хоть какой он? Ну, такой… сутулый. Познакомьте! Ветчинкин по обыкновению жался и кряхтел: да как же, он закрытый, приходит когда хочет… Впрочем, иногда в аэродинамической лаборатории в физфаковском подвале, знаете, в Даевом переулке… Еще бы не знал! И уже со второй попытки Антонову показали: в углу вытачивал на станке нечто, тут же встал спиной к станку, прикрывая. В самом деле сутулый, но слегка, от застенчивости, потому что при коломенском росте везде выделялся. Антонов старался держаться деловито, без восторженности: здравствуйте-здравствуйте, я такой-то. А, сказал Кондратьев, плавали, знаем. Кольчугалюминий. Стало ужасно приятно. Регулярных и долгих общений не было, потому что с самого начала ясна была кондратьевская склонность к одиночеству и тайне, вдобавок и занимался он слишком другим – Антонов хотел летать и строить аэротехнику, Кондратьева интересовали межпланетные маршруты, и планировал он их так, как будто ракетоплан был уже вот, летал. Но если представить, что действительно – вот, то есть как бы откинуть первую ступень и вообразить себя году в 1953-м, когда не мы, так немцы уже запустят первых людей к Марсу, нельзя было не восхищаться устройством кондратьевского ума и речи. Он придумал станцию на орбите, с которой впервые шагнут на Луну; великолепно сконструировал расширенное сопло, додумался использовать магниевый бак как топливо – очевидная, казалось бы, вещь, но просчитал он один! Наконец, когда Антонов его действительно зауважал, так это после гравитационного маневра. Использовать притяжение планет, да что там – звезд, это было невообразимо и притом рассчитано так красиво, что и Царев проникся. И как-то это было очень в духе Кондратьева – посмеиваться и глядеть вкось, выслушивая их поздравления. Он сказал тогда, что готовит обобщающую работу – «тем, кто строит, чтобы летать», уже послал в Калугу, – и тут исчез.
Было темное дело с элеватором без гвоздей. Как всегда, Кондратьев шагнул дальше, чем следовало, или, правильно формулируя, раньше. Почему надо было строить элеватор без гвоздей? Нужно было построить обычный, пусть и сверхъестественных размеров. Не надо было называть его «Мастодонт», комиссия не знала этого слова. Надо было «Слон» или «Мамонт», если хотелось подчеркнуть хобот. Ясно же, что они боялись непонятного. Если без гвоздей – явное вредительство, упадет и похоронит тринадцать тысяч тонн зерна. Что им сэкономили центнер гвоздей, они не поняли. Вмешивался Вернадский, заслушали Ветчинкина – обошлось ссылкой, откуда почти сразу перевели в распоряжение шахтоуправления. Далее след терялся, мелькнула одна статья о ветряках – уже в тридцать шестом, в «Известиях», фантастический электрический ветряк в Крыму, способный по мощности сравниться с Порожской ГЭС. Это было очень далеко и от межпланетных полетов, и от шахт. Начали было строить на Ай-Петри, но вдруг заглохло, и Кондратьев опять канул. Но Антонов его не забывал, с неизменной симпатией помнил колючие глаза, вдруг способные просиять, сухое лицо с бородкой, черный свитер с высоким воротником, необыкновенно уютный, – и вот этот гравитационный маневр с притяжением Юпитера; и когда Антонова вызвали и спросили, кого он желал бы привлечь, «не агранычывая себя», он назвал Кондратьева первым.
Тут у него снова был шанс изумиться осведомленности Мефистофеля, человека, в общем, далекого от ракетостроения. «Это какой же? – спросил Меф брезгливо. – Там что-то было в Камне-на-Оби?» – «Было, – сказал Антонов, – но разобрались, и его конструкция, насколько я знаю, до сих пор стоит». – «А вам он зачэм?» – «Он голова, каких мало». – «Хорошо, вам ответят». И через три дня ему действительно позвонили – где бы еще, в какой Германии так держали всех на карандаше? – и сообщили, что Кондратьев в Серпуховском районе Московской области, на машинно-тракторной станции имени XVII съезда.
Антонову в новом статусе начальника КБ не составило бы труда за Кондратьевым послать и доставить его в Москву, но человеку с опытом неприятностей нелегко было бы соглашаться на новую должность, если б его доставили с фельдъегерем. И выставлять себя начальником Антонову не хотелось – ему нужен был не подчиненный, а светлая голова. И потому он поехал сам, и не машиной, которая ему теперь полагалась, а электричкой. Хлестал в лицо февраль, вообще словно не рассветало, снег сыпал мелкий, колкий, Антонов успел все проклясть в прокуренной темной электричке с мутными окнами и проплеванными вагонами, потом попуткой добирался до МТС, потом битых полчаса отыскивал Кондратьева среди сгрудившихся на бесприютной равнине мастерских, пока наконец ему не сказали, что Кондратьев в слесарке; из слесарки отправили его в ремонтный бокс, а оттуда в таинственную генераторную, которую он отыскал только к трем часам дня. В генераторной среди толпы малорослых людей непонятного возраста – издали Антонов принял бы их за подростков – он сразу заметил Кондратьева, все ту же коломенскую версту. Кондратьев что-то объяснял, стоя у развороченного тракторного двигателя. Антонов подошел и встал поодаль, не желая прерывать разговор. Он боялся, что у него появятся начальственные повадки. Но Кондратьев учуял нового человека, замолк и обернулся к нему.
8
– Ну здорово, – сказал Антонов.
– Здорово. – Кондратьев снял рукавицу и подал огромную ладонь. – Ты откуда к нам?
– Я по твою душу. Это сколько ж мы лет не виделись, Юра?
– Одиннадцать, – сказал Кондратьев уверенно. – Я тебя сразу узнал.
– Да и тебя не спутаешь. Ты заканчивай тут, потом поговорим.
– Обедать пойдем, я сейчас. – Кондратьев махнул рукой остальным. – Шабаш.
Люди в ватниках настороженно поглядели на Антонова, помялись и разошлись, словно растворились в полутьме по углам.
– Ко мне пойдем, – сказал Кондратьев на улице. – Это я тут, видишь, показываю, почему эм семнадцатый греется.
Антонов в дизелях ничего не понимал.
– А что, греется?
– Там смесь грязнится. Ну и вообще… перехимичили. Двигатель дельный, Брилинг его придумывал. Но есть пара вещей, которые можно… – Кондратьевская манера делать паузы перед окончанием фразы, словно заменяя мат или термин, никуда не делась. – Поправить, – закончил он.
Антонов привез в наплечной сумке палку твердой колбасы и две бутылки водки, Кондратьев привел его в холодную чистую избу с минимумом обстановки, сразу стал растапливать печь, ни о чем не расспрашивая. Потом кинул несколько картофелин в чугун, нарезал бурый хлеб, молча взял водку и так же молча разлил ее по стаканам.