Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 20



Конечно, оказавшись в этой степном горном чуде, я не забывал тосковать по своей мечте – тайге. И вот стали меня отправлять по работе в хребет Цаган-Шибэту на речку Бáрлык. Хребет глядел на Каргы вылизанными боками, морщинами и складками, а если перевалить этот первый округлый ряд (Буршбан-умун-саланы-нуру), то дальше громоздились уже лиловые острые вершины, одна из которых мне особенно нравилась – длинная, похожая на корону, гора. Мы и звали её Корона.

Уж не помню, по делу ли, по страсти, оказался я вновь на излюбленном лбу хребта Цаган-Шибэту, откуда виднелись и лиловые забарлычные острия, и Монголия с озером Урэг-Нур и треугольным пиком над ним. И Монгун-Тайга, спящая под ослепительным своим одеялом, чуть подогнув колено. В эти минуты ниже меня и буквально метрах в восьмидесяти проплыл в свободном парении бородач (ягнятник), один из ярчайших горных хищников, которого я, как и многих остальных птиц и зверей, знал лишь по картинкам… Цветной, с чёрным верхом, рыжей грудью и чёрной полоской от глаза ко клюву. Даже полоску помню… И как он покачивался и подрагивал маховыми перьями на потоках воздуха. Меня он не видел. Я был часть горы и таинство подсмотрел.

После перевалил я в сторону Барлыка и оказался на склоне горной тундры, поросшей редкими кустиками ерника (карликовой берёзки). У ерника встречались и сухие узловатые кронки, очень хорошие на костёр. Коричневые и шершавые, они вздрагивали кучно и пружинисто, если задеть. С собой я носил в рюкзачке закопчённую банку от горошка с проволочной ручкой. В неё я и набрал снега из ослепительного зернистого снежничка – пятнами лежали они среди лета на вмятинах хребтовой спины. Радуясь, насколько всё под рукой, я черпал снег, чертя сажей по белому. Разведя жаркий и незримый костерок, закипятил горной водицы. Серебряным бугорком взбурлил мой чайник…

Я пил, полулёжа, чай, когда нежно подошла полупрозрачная туча со светящимся исподом. Пошёл сухой крупитчатый снег, колко заговорило горное небо, и счастье ровно посеялось в душу. Всё происходило само собой. Не надо было ничего объяснять ни горам, ни собственной душе. Она всё знала. И если бы сейчас я оказался в том самом месте, и пошёл бы такой снег, то я бы вмял колени в горную тундру и, мажа по щекам копоть чайной банки со слезами, молился бы ко Господу о безграничной его милости…

Барлык начинался в хребте Цаган-Шибэту, протекая по ущелью, куда мы переваливали разными способами. Просто пешком, на лошадях и даже на машине в объезд, хватая Барлык почти в самом истоке. В высокогорье не добивала степная сушь, было свежо, и тундрочка зеленела по бортам долины и по перевалам. Барлык по большей части тёк под камнями, в одном месте долины лежал лёд с вмороженными рогами горных баранов. Мы прозвали это ледовое поле кладбищем архаров. Была и лужица ниже ледника. Подходили мы с Лёхой к луже и увидели на ней уток. Лёха взялся, не спуская с них глаз, стягивать с плеча вертикалку, а я запереживал-заупрашивал, мол, давай сначала сделаю снимок, а потом стреляй. Лёха покорно разрешил. Я рванулся к уткам и спугнул. До сих пор помню свой стыд и Лёхину доброту: он ни слова не сказал.

Однажды я ехал по Барлыку на коне и встретил тувинца – горел костёр, паслась лошадь. Он сидел у костра, рядом лежала ТОЗ-8 и добытый тарбаган (монгольский сурок). «Мясо сурка будем есть?» – спросил тувинец своим говорком. Ну и, мол, «нядо приготовить»… Присоединиться к обеду я постеснялся и поехал дальше.

Первый раз на Барлык мы попали по кружной дороге на ГАЗ-66. Ночевали в кошаре – шестиугольной рубленой овчарне. Утром я проснулся от звончайших, клянькающих криков клушиц. Клушицы не то по причудливой льдине били, не то по ноющему проводу. Не то льдинка по проводу проскользила, а провод с неба протянут. У клушицы клюв тонкий, изогнутый, как хирургическая игла, и густо-красный… И крик такой же острый, гнутый, оттянутый… Не передать ни этого крика, ни горной свежести. Только игла пронзает душу.

По работе мы спускались по Барлыку на несколько километров вниз, и это было праздником: чем глубже входили мы в Цаган-Шибэту вниз по речке, тем сильнее покрывала склоны лиственница. Прозрачная и реденькая, она росла только по северам. Было и ущелье Куве-Даба, где среди лиственей поставили мы с Лёхой нашу палатку… Здесь смолисто пахло тайгой, водились бурундуки, чёрные белки, а на лесной верхотуре обнаружил я огромное гнездо беркута и почему-то запомнил, будто оно на кедрике.



Идя как-то по Барлыку, я увидел небольшую площадку в скале. Забравшись, я обнаружил пещерку и лежащую перед ней косулью ногу. Едва я двинулся к пещерке, как оттуда вывалил, щёлкая клювом и огромно сияя жёлтыми глазами, здоровенный филин. Спустя миг он мягко унёсся в день, растворился потусторонней тенью. И ещё таинственней стал Барлык, и захотелось дальше уйти в Цаган-Шибэту, туда, где с каждым километром больше тайги по северам, где одно за одним отворяются ущелья и в них прозрачно зеленеет лиственничник по склону. Ещё помню, что по одному из распадков тёк ручей по имени Хемчичрейлык.

Угроза чумы, огромный очаг которой находился на севере Монголии, была для меня далёкой, отвлечённой и словно не связанной со зверьём, которое мы наблюдали, – и пищухи, и суслики, и тарбаганы интересовали сами по себе. Но слова «бубонная чума» звучали нешуточно, и задача стояла жёсткая: проверить действие ядов на сусликах и пищухах. Для этого и нужен был безлюдный Барлык. Требовались яды, которые бы не накапливались в хищниках-падальщиках и не губили их, да и прочую живность. Никто особо не рассуждал: и так всё было понятно. И сусликов жалко, и пищух, которых мы с Валей изучали, но чума есть чума. Помню названия: ратиндан, дефинацин, севин, и как мы зубоскалили, представляли, будто это фамилии. «Товарищ Дефиноцин, не хотите ли ложечку?» А Лёхина жена, красавица Марина, очень смешно и нарочито манерно переставила ударение: «Де-фи-нá-цин».

Шёл по Барлыку с жестяным цилиндром на ремне. В цилиндре овёс с маслом, куда замешан яд. Кидаю его в норы большой ложкой. Потом надо будет вернуться на Барлык и смотреть в небо: если там кружат коршуны, беркуты, грифы – значит, яд подействовал.

Грифы закружили.

На перевале полянкой росли эдельвейсы – небольшие белёсые звёздочки, очень скромные по сравнению с эффектным названием. Однажды спускался с эдельвейсовой поляны к Барлыку и увидел, как с противоположного забарлычного склона трусит лиса. Она перебежала Барлык и двинулась навстречу. Я предусмотрительно поднял с земли сухую палку. Лиса подбежала и бросилась, открыв пасть. Спасла палка – лиса оказалась бешеная.

Стояли мы от Монголии километров в десяти. Пограничников особо не видели. Был случай: подъехали по вершине Барлыка меж лиловых гор к самой границе, отмеченной несколькими невысокими столбами безо всякой проволоки. Высоко над нами заметили сидящего в секрете пограничника – всех почему-то насмешила огромность круглой фуражки, торчащей с гребня горы, и то, что он в секрете у всех на виду.

Как-то раз через наш лагерь прошли из Монголии верблюды, целое стадо. Шли доисторически-мимо, сквозь нас, струнно, точнее канатно брякая ножищами о растяжки палаток, покачиваясь, играя изогнутыми шеями, будто те сидели отдельно и сложно прилаживались к шагу. Они были с обвисшими после зимы горбами, перелинявшие, в клочьях шерсти, и глаза казались особенно большими и тёмно-выпуклыми, как сучки. Потом приехали на их поиски монголы. Поразили своей ухоженностью, аккуратностью. Тувинцы были вечно в чём-то трудово-сереньком, чёрном, засаленном. В пиджачках, фуфайках. Худенькие, обтрёпанные. А монголы приехали в малиновых с отливом халатах, в кожаных сапогах. Сами лет сорока, плотные, широколицые, ухоженные. Даже смуглость казалась особой – ровной и породистой. И кони тоже небольшие, упитанные и пегой масти – с чёрными крупными пятнами по́ белу. Эдуард Леонидыч пригласил их в палатку-кухню, нарезал хлеб, поставив на стол большую эмалированную миску с сахарным песком, сунул в неё две столовые ложки. Монголы пили чай и нагружали сахар на хлеб – обильно и очень медленно, будто исполняя ритуал. Когда они уехали, Эдуард Леонидыч сказал, что сахар у них деликатес.