Страница 28 из 31
– Швейную машинку… – пробормотал Виктор – У мамы чехи швейную машинку утащили. И ковер, который мама и папа купили после свадьбы…
– Такой ковер заменить нечем, – развел я руками – а машинка у вашей мамы будет.
Он решительно тряхнул рыжеватым своим одуванчиком, явно два раза в месяц, не реже, просившим стрижки, то-то с ним было в гимназии мороки. Там с прическами строго!
– Не надо… Если вы откуда-нибудь принесете, она будет… это… как называется… реквизированная, вот. Или трофейная… И будет мама как та чешка, которой повезли нашу машинку. Простите пожалуйста, не надо…
Ну вот, с такими рыцарскими принципами – и варенье таскают из буфета. Уснули они двухголовым осьминогом, представьте. Дворянские отпрыски благовоспитанные называется: в одной кровати любят ночевать. Украдкой, потому что мать увидит – не похвалит… А от меня не таились, поняли, что для меня спать с братом в обнимку совершенно не предосудительно.
Что не так, потомки дорогие?.. Тесно, говорите, вдвоем?..
Хе-хе. А вдевятером на одной кровати не хотите?..
Я так в детстве спал. Поперек, у старших в ногах.
И ничего, знаете ли, не жаловался!
Уууааххх… Самому бы сейчас прилечь на минуточку… Слава Те, Господь мой, вроде все благополучно… Совсем я как христианин повадился говорить. А не надо было – сглазить можно…
До сих так думаю, что хотите со мною делайте, товарищи, и ты, любушка мой Александр Васильевич, надо мною посмеивайся, только сомнение мне не стряхнуть, не иначе в кудрях запуталось!
Только я в гостиной на закономерно скрипучий отменно диван осторожненько опустил свою толстую задницу и примерился потащить с громко жалующихся ног тяжелые сапоги – надсадно задребезжал дверной звонок и одновременно в филенку отчаянно загрохали кулаками. Подумали – и для верности добавили каблуком, вопя:
– Товарищ предгубчека! Откройте скорее!..
Что за полуночный гармидер (заваруха)?..
Небось какое-нибудь боевое чекистское дело. Грабеж с перестрелкой. Поджог… Убей меня киця лапкой, не было у меня тогда иных мыслей.
Ночи в Иркутске были боевые!
В переднюю мы с мадам Колокольцевой: капот поверх сорочки нараспашку, глаза навсегда катастрофические – подоспели одновременно. Из детской уже две головешки пушистые заинтересованно выглядывали, вроде… Наверняка босиком! Вернусь – выругаю за ортопедический нудизм с большевистской беспощадностью…
– Выстудитесь! – негалантно отпихнул я Колокольцеву локтем.
И с уверенностью хозяина квартиры повернул легкомысленный – монетой открыть – французский замок.
– Товарищ Чудновский! – тусклыми костяными пуговицами пялились на меня испуганные глаза личного Нестеровского шофера. Водить Нестеров не мастер… Офицер двадцатого века называется, хе. Вон Колчак, чуть не вдвое старше, не то что автомобилем – аэропланом умеет управлять, аж завидно… А Нестеров без авто-кучера не обходится. Фамилия у шофера была исключительно литературная: Калашников, и внешность к фамилии подходящая, этакий крупитчатый добрый молодец с лубка.. – Фельдшерица Красовская передает… Тимирева, значит… Худо с нею… Кровит.
Кажется, я впечатал жалостно вякнувшего Калашникова в стену, пробегая мимо него…
Не помню. И не хочу вспоминать.
Остаться до утра у Колокольцевой шоферского ума хватило. И бекешу мою забытую утром принес. Да, точно, утром…
Автомобиль у Нестерова был еще… ну как бесполезная маленькая конфетка, только голодуху раздразнить: открытый, новенький, американский… Chandler Cleveland, кажется. Тридцать лошадиных. В прошлом году только начали выпускать… На уворованное от адмирала золото небось какой-нибудь щеголь в аксельбантах себе выписал. Не для сибирских сугробов! Я гнал несчастного, спотыкающегося "Кливленда" по ночному Иркутску, и в одной солдатской гимнастерке было мне ужасно жарко – вот это я запомнил…
И еще мучительно запрокинутое декабристочкино лицо: голубоватый севрский фарфор! Лизонька моя покойная такую посуду предпочитала…
Страшно, остро, рыбно и медно-железисто воняло кровью. Черной, засохшей хрупкими чешуями. Бурой, спекшейся вязкими сгустками. И глянцевитой, злорадно блестящею… Алой.
Первый раз в моей жизни от этого запаха висельною веревкой запечатала мне глотку тошнота. И тяжелой своей ладонью по губам, ссаживая их до на языке, вбил я себе тошноту в рот и отправил обратно в желудок, холодея от осознания того, что сейчас придется мне сделать! Жуткое, неестественное, непоправимое и иногда преступное даже…
Что?..
Не преступное? Разве?..
Не спорьте с прадедом, потомки. Не пойму.
Готтеню, божечки, как я боюсь…
Ой, мамэ-мамэ, меня же другому учили!!!
– Прекратите истерику, доктор, – перепоясало вдруг мне душу словно граненым спартанским бичом из воловьих жил – истрихидой, под ударами которой юнцы Лакедемона праздновали свое двадцатилетие… Снова на расстоянии адмирала слышу…. Ой, братец названный! Помоги… Ты ведь уже помогал!
– Я говорю: прекратить… – бесстрастно повторил навсегда простуженным голосом у меня над ухом Колчак – Стоп истерить, Чудновский… – и – негромко, с особым напряжением горла выкрикнул сначала протяжно, нараспев, а второй слог отрывисто, резко, как выстрелом: – Смии…ррна! – резонансной частотою звука воинской команды прочищая мою помутившуюся в страхе голову.
Он стоял рядом, оказывается.
В шинели поверх одной нательной рубахи, наверное – потому что из-под шинельных пол у него посиневшие голые ноги торчали… В меховых туфлях комнатных моего любовного изготовления из унтовых голенищ, руки у меня отцовы оплеухи помнили. А рядом бледный как мука Потылица торчал, пытался безуспешно отвести глаза от истекающей кровью декабристочки, от платья задранного, от пузыря со льдом… У него на физиономии веснушки проклевывались. Не замечал раньше… А сейчас как-то сразу все заметилось. Кася для декабристочки ампулу с камфарным маслом ломает.
Маша с компрессом возится.
И Колчак на подставленный виновато Потылицыну локоть даже не опирается…
В его-то состоянии!
Я к нему качнулся – поддержать. И уронил руки, потому он коротким рубленым жестом отстраняюще выставил ладонь… Другой он был какой-то. Словно подменили за время отсутствия моего. Резкий и острый, как клинковый взблеск.
– Очнулся?.. – выговорил отстраненно, дождался моего неуверенного кивка и отчетливым тихим голосом продолжил: – Чудновский. Марш руки мыть. Сестра Красовская, инструментарий, простыни, бинты?.. Доктор сейчас начнет операцию. Мария Александровна, попрошу вас покинуть наше общество, вы не рожали…
И два покорных шепота почти в унисон:
– Проше, ясны пан адмирал…
– Да, Александр Васильевич…
Ясный пан, между прочим, тоже вроде бы не рожал, подумалось мне под яростное звяканье околоточного рукомойника, ума не приложу, когда успел я до плеч намылиться, и вот он-то куда лезет… Без мыла… Прошу прощения за каламбур! Оглянулся на пана бешено…
– С Богом, братишка… – попытался мне улыбнуться Колчак и не смог, губы – бледнее щек они у него были – свело судорогой. Повернулся по строевому… Наверное, по военному хотел и пойти, но не получилось у него из-за туфель, конечно, будь они неладны, мягкие эти туфли, шаг в них шаркающий…
Хорошо, что в тюрьме мы, подумалось мне отчетливо. Знаете, почему такая парадоксальная мысль?..
В околотках тюремных абортативный инструментарий всегда богатейший: это же говорилось только, что в России беременным женщинам приговор – и смертный, и каторжный – откладывался до родов… На самом-то деле все было куда как прозаичней и страшнее!
Зеркала.
Пулевые щипцы.
Маточный зонд.
Расширители Гегара.
Кюретки и абортцанги… Не спрашивайте меня, почему они ложились в руки мои столь же привычно и просто, удлиняя и делая зрячими пальцы, как родные насквозь Куперовские ножницы с тонзиллотомом, не надо, прошу вас. Вообще не спрашивайте ни о чем, я не слышу!
У меня в ушах навсегда застрял мокрый хрустящий треск, это лезвия кюретки хрустели о женскую тайную, о декабристочкину плоть, о которой уже не умел я думать без щемящей сердце горьковато-душистой, словно миндаль, нежности и любил заранее то, что в ней вызревало… Никогда… Никогда в ладони не возьму. Пяточки не поцелую… Макушку не понюхаю… Задочек не пощекочу… Ленты пунцовые в куцых косичках и валансьен розоватый на кружевах… молоком с сахаром ванильным пахли… с двух сторон налетят, карабкаются как межвежатки на дерево: Papi, Papi… Я просил: Доциньки, скажите "тате"… "Тателе", "тате", ну же… Vati! – пыхтели в ответ смешливо… Платья они… Суреле с Ханеле… я по российски дочурок звал… любили красные. Красно было в глазах у меня от кровавых розовых пузырьков. Хороший признак, кстати, и самый главный, и неважно, что кушетки Рахманова в тюремной больнице не имелось, имелась кушетка общеупотребительная, и стоял я перед ее изголовьем на коленях, потому что декабристочка на ней лежала задом наперед, оцените смекалку, товарищи, – и морфий был применен заместо отсутствующего хлороформа, избавь вас Господь от этого, под морфием анестезия неполная! Безнадежно и тихо плакала она сквозь свой оглушительный маковый сон, совала в рот кулачки, выговаривала отчетливо: