Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 45



Ну, а пока что я намерен по-прежнему беседовать с вами о том, ради чего мы живем и умираем, беседовать так откровенно и дружески, как будто знаю вас лучше, чем любой из ваших знакомых.

Вневременной мир драмы

(Предисловие к пьесе «Вытатуированная роза»)

Одно из лирических стихотворений Карсон Маккаллерс заканчивается такою строкой: «Время, кретин безмерный, вопит, обегая землю». Именно эта вечная гонка, бег времени, столь неистовый, что нам чудится, будто оно вопит – вот что, по существу, лишает нашу жизнь достойности и смысла, и, пожалуй, именно способность остановить мгновение, присущая законченному произведению искусства, и придает некоторым пьесам глубину и значительность.

В статье о «Смерти коммивояжера» некий лондонский критик, снискавший недобрую славу своим скептицизмом, утверждает: Вилли Ломэн настолько жалок, что большинство зрителей просто-напросто вышвырнуло бы его из кабинета, обратись он к ним за работой или вздумай отнимать у них время, сетуя на свои беды. Утверждение, само по себе, быть может, и не лишенное истины, но подтекст его, а именно, что Вилли Ломэна нельзя делать героем драмы, свидетельствует о том, что у автора статьи совершенно превратное представление о драматургии. Ибо умение мыслить – нечто такое, что существует вне времени, и чувство трагизма – тоже. Даже в реальном мире коммерции можно встретить людей, готовых посочувствовать чужой беде, проявить участие и сострадание, способность к которым сохранилась у них от других, не столь суровых времен, когда люди эти еще не вертелись в беличьем колесе деловой активности. Если бы Вилли Ломэн сидел у нас в конторе, по ту сторону нашего рабочего стола, то, видя его затравленный взгляд, слыша его жалобный голос, мы, вероятней всего, косились бы на часы и на листок с перечнем предстоящих встреч. Нет, мы бы не вышвырнули его из кабинета, но, безусловно, и не дали бы ему выговориться, на что он питал слабую надежду, и спровадили бы его довольно быстро. А теперь представьте себе, что у нас нет часов, ни наручных, ни стенных, нет перечня неотложных деловых встреч, и мы смотрим на Вилли не через свой рабочий стол (кстати, смотреть на сидящего перед тобой человека – вовсе не лучший способ увидеть его по-настоящему); другими словами, представьте себе, что встреча с Вилли Ломэном произошла в некоем вневременном мире. Полагаю, что в таком случае мы отнеслись бы к нему участливо, заботливо и даже уважительно. Если бы мир драмы не открывал перед нами возможности наблюдать за действующими лицами в особых условиях мира, существующего вне времени, то действующие лица пьесы и показанные в ней события были бы столь же тривиальными, столь же бессмысленными, как соответствующие люди и происшествия в реальной жизни.

В классической греческой трагедии было безмерное величие. Актеры выступали в масках, их условные движения напоминали танец, а в сценической речи было нечто эпическое, и, она, несомненно, так же отличалась от живой, разговорной речи современников, как и от нашей. И все же она не казалась древнегреческому зрителю надуманной: значительность событий и вызываемых ими страстей не казалась ему нелепой, несоизмеримой с его собственным жизненным опытом. Вот я и спрашиваю себя: не объясняется ли это тем, что греческий зритель понимал – то ли благодаря своему чутью, то ли благодаря приобретенному навыку, – что из вымышленного мира драмы устранен компонент времени, который принижает людей и делает их чувства ничтожными?



Великие скульптуры зачастую повторяют линии человеческого тела; однако гармония великих скульптур неожиданно преображает эти линии в нечто, обладающее абсолютной законченностью, красотою и чистотой, которые были бы невозможны в движущемся живом существе.

Драма может быть полна движения, насыщена жестокостью; однако в ней есть особая гармония, открывающая возможность для размышления и создающая атмосферу, которая позволяет ощутить трагизм изображаемого, если только автор соблюдает некоторые условия, диктуемые современностью.

В обычной жизни за любовными ласками следуют покой удовлетворенности и сон, за откровенным признанием – холод недоверия. Истина в лучшем случае фрагментарна; мы любим и предаем друг друга не в один и тот же момент, а в несколько, сменяющих друг друга довольно быстро. Однако, хотя вспышки страсти и преходящи, хотя они чередуются с периодами более обыденного безразличия, отсюда вовсе не вытекает, что страсть сама по себе мелка и ничтожна. Именно эту истину и стремится донести до нас драма…

Признаемся мы себе в этом или нет, каждого из нас преследует поистине ужасающее чувство преходящести всего сущего. Особенно остро я испытываю его во время коктейлей, когда бываю в Нью-Йорке, – быть может, поэтому я пью один мартини за другим с такой быстротой, с какой успеваю хватать бокалы с подноса. Лихорадочным этим чувством насыщена сама атмосфера таких сборищ. Паническая боязнь того, что здесь все неискренни, говорят не то, что думают, нависает над тобой, словно облако табачного дыма. Она ощутима физически, словно гул сумбурной болтовни. Но, пожалуй, эта боязнь – единственное, о чем на таких вечеринках никогда не упоминают. Облако это отбрасывает зловещую тень на любое сборище, в котором участвуют люди, не слишком хорошо знакомые друг с другом. Почти всегда такие сборища (хоть участники их и чувствуют это лишь инстинктивно) подобны последнему обеду смертника: ведь принесенный в его камеру бифштекс, или кусок индейки, или что там еще захочется осужденному, по сути дела, жестокое, издевательское напоминание о том, что мог дать ему столь великий и столь малый мир, в котором все мы только гости.