Страница 45 из 45
Кроме того, вряд ли я сознаю собственные недостатки лучше, чем любой из вас. Все мы испытываем чувство вины. Острой вины. Если человек может подняться выше себя самого – такого, каким он родился, выше всего того, что было заложено в нем еще до рождения и закреплено воспитанием, – то, думается мне, только одним способом: готовностью понять свою вину, признать ее. И, полагаю, все мы, хотя бы подсознательно, ее признаем. Отсюда и чувство вины, и воинствующая агрессивность, и черные глубины отчаяния, которые омрачают наши сны и пронизывают наше творчество, вселяют в нас недоверие друг к другу.
Впрочем, хватит пока этих философских абстракций. Вернемся к драматургии. Если есть хоть крупица истины в аристотелевой идее катарсиса, очищения от жестокости путем поэтического ее изображения на сцене, тогда, быть может, цикл моих пьес о жестокости все-таки имеет некое нравственное оправдание. Я сужу об этом по себе. Сам я избавляюсь от ощущения бессмысленности жизни и неизбежности смерти всякий раз, как пьеса, задуманная мною в качестве трагедии, действительно оказывается трагедией, пусть даже оценка моя лишь условна и приблизительна.
Я сказал бы, что в жизни и в смерти есть нечто неизмеримо большее, чем мы можем осознать (или должным образом зафиксировать на бумаге) в процессе собственного бытия и умирания. А еще, чтобы заставить вас простить мне столь беззастенчивый романтизм, я сказал бы, что наш серьезный театр – в сущности, поиск этого неведомого, поиск, который пока не увенчался успехом, но продолжается.
Послесловие к пьесе «Кэмино риэл»
Время от времени кто-нибудь говорит мне, что лучше дождаться, пока пьеса будет напечатана, и прочитать ее, чем смотреть в театре, потому что там внимание будет отвлечено от истинных достоинств пьесы (если таковые имеются) и сосредоточено на зрелищной стороне, на ощущениях, то есть на чем-то чисто внешнем и вульгарном. Есть пьесы, предназначенные для чтения. Я их читал. Мне знакомы произведения драматургов, именуемых «мыслящими» – в отличие от нас грешных, кому дозволено только чувствовать, – причем я прочел их, пожалуй, раньше и оценил не меньше, чем те, кто сейчас вновь и вновь повторяет их имена с назойливостью Аристофановых лягушек, выкрикивающих свои заклинания. Но неистового пламени живого театра, театра, куда люди приходят смотреть и сопереживать, никогда не удавалось и не удастся загасить пожарной команде критиков, будь то новой или старой школы, вооружившихся для этой цели всевозможными емкостями – от граненой чаши для пунша до чашечки хэвилендского фарфора. Я придерживаюсь совершенно иного мнения: на мой взгляд, текст пьесы – лишь тень ее, к тому же довольно нечеткая… То, что напечатано в книге, не более чем эскиз здания, которое либо еще не возведено, либо уже построено и снесено.
Цвет, изящество, взлет, рисунок движения, быстрое взаимодействие живых людей, впечатления, мгновенно сменяющие друг друга, подобно вспышкам молнии в тучах – вот что составляет пьесу, а вовсе не слова на бумаге, вовсе не мысли и суждения автора, это жалкое тряпье, раздобытое на дешевых распродажах. Как драматург я исповедую примерно ту же веру, что и художник из комедии Бернарда Шоу «Врач на распутье»: «Верую в Микеланджело, Веласкеса и Рембрандта; в могучую силу композиции и тайну цвета, в искупление всего сущего вечной красотой, в назначение искусства, осенившего их своею благодатью. Аминь».
Не знаю, какая мера этой благодати снизошла на него самого или же на меня, но что искусство – благодать, не подлежит сомнению, и что в нем заложено определенное содержание – опять-таки не подлежит сомнению; так же, как и тот художник, я считаю, что содержание это передается отвлеченной красотой формы, линии и цвета, но я бы еще прибавил сюда движение и свет. Печатный текст – лишь формула, по которой строится спектакль.
Слово «динамичность» сейчас не в чести и «органичность» – тоже, но именно этими терминами обозначаются достоинства, которые я ценю в драме превыше всего, ценю тем больше, чем яростнее обрушиваются на них самозванцы, объявляющие себя спасителями того, что им вообще не дано понять.