Страница 5 из 22
Журнал для туристов высшего среднего класса ждёт от меня небалийской, нетайской и неегипетской невидали. Редактор сказал, что целевой сегмент набылся в Турции по горло и чешет себе новые паруса. Стиль моей песни об Ирландском море, доверчиво бросающем дно людям, уже два часа как не соответствует фирменному стилю журнала, но меня жжёт одно любовное воспоминание, и я мечтаю тайно растереть его по заметке между строк, будто симпатическими чернилами.
«…Коричневато-серые глины его кисельные, влажные, будто им впервые. А море будто просит, уходя: посторожите, пожалуйста, мое дно. Личная просьба моря, и от удивления соглашаешься и полдня стережёшь ему беспомощное дно. Изумление равнинного жителя: пейзаж за окном меняется два раза в день». Как видите, автор застрял в глине, любовь не растворяется, воспоминание не выплёскивается, а горловина сосуда забита московским льдом.
Ублажить ветеранов Антальи, познавших all inclusive, значит умолчать, что Ирландия не всё включает, что скалиста и наглухо католична, но МРЗ-мессы без пастора, молятся под фанеру; островная вода гуляет; соборы крысиного цвета; по Дублину ходят холёные олигофрены (аборты запрещены плюс браки среди родственников).
Ночь загустела, и я на ней лаврушкой на холодце. Статья, конечно, не ложится на холст, ибо целевой сегмент и предмет отображения – враги.
Часы бум, бум. Два часа. Никогда не пишу ночью, а тут волны злого куража, похожего на вдохновенье, пришли. По сетчатке плывут кляксы. Вытаскиваю себя из кресла, но мстительное вдохновенье – вызывала? – пришло и зовёт. Оно требует кефира. Внезапно, сразу, ночью, в стужу, на Пресне. Неразумно. На мне тощая, мешковатая, полосатая пижама с чужого плеча, мохнатые тапки-носки, я лохмата. Я страшна.
Неукротимая в желаньях, понимаю, что за кефиром идти придётся. Измочаленный в борьбе с фоновыми знаниями среднего класса, мой мозг не заснёт, если я не дам ему. Платная психотерапия говорит, что мир всегда хорош, а мы должны всего лишь поменять своё отношение. Пробовала. Не без успеха.
Разбитые сапоги на босу ногу, рваная дублёнка былого родственника, патлы дыбом и жёваная пижама в голубую полоску – чисто горгона – выпрыгиваю на улицу в рассуждении перепорхнуть через ледяную площадь. У метро круглосуточный гастроном, а в нём кефир, без которого я десять минут как жить не могу. Промедление невозможно. Мои фоновые знания не без юмора подпевают переведииии меня через майдаааан…
…В юности, познавая себя, влюбилась я в тонколицего, но толстокожего принца родом из Тбилиси и сходу выучила грузинский язык, дабы чувствовать душу мальчика и правильно касаться её перламутровых струн. Сдала государственный экзамен по грузинскому на отлично. Мальчик вырос и уехал жить в Париж. Общий наш язык я подзабыла, но себя познала: если мне надо – пойду и выучу язык целевого адресата.
До гастронома метров сто. По земле шуршит сухая марля, имитирующая снег. По небу прыгают отсветы звёзд. Парю в хаосе, как небезызвестная молекула протовещества накануне Большого взрыва. Ни машин, ни прохожих. Да, всё-таки ночь, но и ночи надо знать меру, чтоб оголяться-то до положения риз. Я, к моему счастью, успеваю удивиться, выныриваю из себя и стою ровно, а правая нога, шаловливо-карикатурная в битом сапоге с чужого плеча, зависает над тротуаром. Левая врастает в асфальт.
Я воткнута в Пресню, как памятник цапле Ц в азбуку для начальной школы. Марля мёрзлой позёмки внезапно исчезла, и дорога до метро «Улица 1905 года» дышит и приподнимается, и всё кругом – коричневая шерсть. Небо позеленело и мигает чёрными прорезями космоса.
В здравом уме, твёрдой памяти, трезвый человек, алчущий кефира, застывает, как морская фигура, и смотрит, как от бульвара Трёхгорки, где послушно мёрзнет в первом круге спирали вековой пролетарий Ивана Шадра со своим античной красоты булыжником, в сторону многофигурной композиции, осеняющей площадь пассионарным чугуном памяти первой революции, то есть противу земной хронологии, – а также от крепостных ворот фастфуда к бывшему Краснопресненскому универмагу, считай, от меня (в широком понимании) в сторону метро волнообразно течёт пространство, полное крыс; головы втянуты, зернисты полукружья спинок, и хайль беззвучен и хвостат.
Но на одной ноге стоять неудобно. Поправляю очки, покрепче запахиваю дублёнку – она без пуговиц, а в дыры дует ночь, – и делаю новый шаг, с амбицией на кефир, а коричневая пахта не без изящества раздвигается, на миг открывая черноту асфальта, и кто-то вдруг тонко пищит «и-и-и».
Кефир нисколько не теряет привлекательности. Напротив, я уже вся хочу его, будто мне с ним под венец. Я дойду. Это был мо-о-о-й путь, повеяло Синатрой. Пусть мелодия ночи замерла на фермате, я и по крысам дойду до своего кефира, – захлопал ресницами третий глаз.
Всё шерсть. Кроме деревьев. Крысы мягко текут, как море за горизонт, к метро, на тот же полюс, куда припадок творчества влечёт меня за кефиром.
Позже я узнала, что в начале XXI века в Москве на каждого жителя-человека приходилось до двенадцати особей, а увидеть полную миграцию городских крыс можно максимум один раз в жизни. Не рекомендую.
Я делаю третий шаг и обнаруживаю себя на переходе через Пресню. Четвёртый шаг – я прячусь в звёздах. Пятый – стою под дверью гастронома. Вхожу и покупаю кефир.
Воздев бутылку над головой, как рыбак пудовую треску, как пионер привет, как Золушка немаленького Принца, я гордо выхожу на площадь. Крысы не отвлекаясь мигрируют, морозная Москва спит, никого, и ночь тиха, в глубине бульвара притаился единственный тут человекоподобный, и я, как шутница, успеваю подумать о его бесполезном булыжнике.
На мне, как вы помните, рванина. Я пугало. Я победно размахиваю кефирной бутылкой, все моря по колено. Извините: тут, наконец, рассказ и начинается.
Пишем сценарное вдруг, и в моё плечо мёртво впивается рука, пахнущая настоящим человеческим перегаром. О чудо! Человек. Адам. Красная глина. Что ясно, как день шестой. Из глинистого дна ирландского моря, утекшего крысами за горизонт Пресни, вырос небритый мачо подшофе. Он разворачивает меня рывком и мокро хрипит в ухо:
– Паайдём сааа мной, краасавица, зааплачу! Дэньги есть!
В опасности я всегда мобилизуюсь.
Так. Что-то в его прононсе. На идентификацию – одна попытка, что очевидно, как утекающая навек статья для среднего класса.
…Этот рокочущий в горле говор я знаю. Дети гордого народа, от турок и персов спасавшегося на Пресне веками, простодушны до опереточности; я очень глубоко изучала их историю, когда рок юности вынудил меня учить язык неверного возлюбленного.
– Батоно! Вы очень красивый, – вежливо говорю я, молниеносно входя в лучшую, тифлисскую версию грузинского языка, без применения валявшуюся в голове четверть века, – но сегодня, простите, я не могу пойти с вами, потому что мне надо срочно выпить мацони. Я хочу выпить мацони, простите, уважаемый господин. Я иду к себе домой. Нахвамдис, батоно! – и легчайший кивок, и меня ждёт белый слон под золотым балдахином, а я в пурпуре.
Мацони потому, что мой русский кефир ему никто, а мацони для грузина – свой брат. Вещь истоковая, как царица Тамара, или великий Шота и «Витязь в шкуре барса», или в тигровой, в зависимости от переводчика. Поэму давали хорошим девушкам в приданое. Хорошая девушка – это читательница «Витязя» Руставели, такую можно любить и сватать. Садга хар, чемооо Суликоооооо, – дополняя ему до шока, напеваю я.
Оцепеневший батони разжимает пальцы, трезвеет и по-детски улыбается, будто Сулико воскресла. Наш фантастический контакт превращается в идеальную межкультурную коммуникацию. Я попала в трепетную сердцевину фоновых знаний моего единственного на данный момент и действительно целевого адресата: там, где рос мальчик, никогда не пристают на улице к своим! Он понял, что я тверда и царских кровей; как раб, отпрянул хмельной господин в ужасе пред чуть было не содеянным – и наступил на крысу. Ей не понравилось. Визг по земле, побелелые щёки под синей щетиной, глаза в полплощади, но из-за угла наконец выруливает патрульно-постовая машина, из окна которой торчит автомат.