Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 71

— Словечки словечками, да вот это тройное и длинное, которое я назвал, не совсем, милый мой, они, — поправил, любуясь очаровательной порозовевшей мордахой, оказавшейся на деле очень и очень подвижной да живописной, Пот. — Конкретно это — имя. Славное древнее имечко, которого, ты прав, отныне нигде и не встретишь, так что куда его там запоминать… Но раз уж речь всё же зашла, то давай-ка попробую тебе разъяснить: жил когда-то один такой человек, пусть, сдается мне, и сильно приукрашенный, который был столь храбр, что в сердце его люди постоянно видели не кого-то, а благородного льва, потому, собственно, так и прозвали: «Львиное Сердце». Я бы от такого прозвища не отказался, признаюсь, тоже… Правда, черт их поймешь, почему они считают, будто львы такие все сплошь из себя храбрые да царственные; то, что удалось повидать мне, зрелище представляло жалкое, да и книги тоже утверждали, что в львиных семействах балом правили десять гаремных самок, в то время как сам лев только дрых, пожирал народившихся детенышей, трахался, ни хера не охотился, ждал, когда его ублажат, и пользы приносил примерно столько же, сколько и вся моя семейка… Хотя, вероятно, именно потому, что людские короли вели примерно такой же образ жизни, нашу бесполезную кису и наградили искупавшейся в золоте короной… О. Точно же. Знаешь, возможно, где-нибудь в той же Индии намек на львов еще и сохранился, малыш. Так что у нас есть уже целых две причины, чтобы попробовать туда рано или поздно дойти.

— Куда…? В какой «Индии»…? Ты же мне совсем ничего о ней не гово…

— Говорил. Просто ты не понял, что это я о ней. Страна Слоновьего Короля. Та самая упоительная страна, где живут и прыгают славные белые слоники. Она просто когда-то так называлась, и вот. Решил тебя на этот счёт просветить.

Джек улыбался, Джек напевал, Джек тормошил своей палкой встречающиеся на пути груды отбросов, что-то оттуда вытаскивал, отряхивал, складывал в болтающуюся за плечами потрепанную сумку и безустанно болтал о неизвестных Фениксу реинкарнациях, к которым однажды, как сказал последний умерший мудрец, всё вернется и повторит тот же самый старый путь, потому как люди век за веком демонстрировали, что ни на что новое не способны в принципе. Джек вёл себя не как пресловутый взрослый, одним из которых чем дальше, тем страшнее делалось стать, а как наплевавший на навязанную обязательность вырастать ребенок с застывшей на лице жестокой наивностью, и седоголовый мальчишка, невольно ощупывая перевязанный черной повязкой умерший левый глаз, не мог подавить улыбки, когда видел эти его насмешливые лучики-морщинки, желтые-желтые, будто свечки, радужки и заигрывающий да дразнящийся взгляд, в котором не плескалось ничего, кроме до мозга костей предвкушающей радости.

— И откуда, не пойму я никак, ты столько всего знаешь… помнишь… как оно вообще укладывается в твоей невозможной голове… — рассеянно бормотал он, смутно думая, что в его-то душу-программу оказались заложены лишь дохлые, твердые, скупые, железные и никому не нужные знания о горючих парусах да убивающих лабораториях, о вечном белом металле и таких же белых, хотя на самом деле черных, докторах, но ни разу — о чём-то, что могло лежать дальше, таясь за пределами разворошенного и сгнившего под ногами неповинного мира: то ли потому, что его создатели и сами ни о чём таком не ведали, то ли потому, что как раз таки ведали и не хотели, чтобы проведали другие, столкнувшись с тем, что у них с окровавленным шрамом отобрали, хотя права не имели, хотя были такими же мясокостными людьми, только чуточку более хитрыми, змеистыми, успевшими проползти вперед раньше тех, кто доверчиво пресмыкались сзади да глотали всё, что им решали, попрятав правду, преподнести.

— Да из тех же книжек, о которых я тебе рассказывал, и помню, — отозвался Джек, вроде бы пока знать не знающий, о чём глупый Четырнадцатый с постоянной переменностью, успевшей немножечко свести с ума, раздумывал. — Спасибо мамочке хотя бы за это. Книги у нас, конечно, считались некоторым… пороком и пятном позора для всей семьи, нежели едва-едва сберегшейся в редких экземплярах заокеанской экзотикой, но я всё равно их любил, и она, предприняв несколько попыток отучить меня от них да приучить любить что-нибудь другое, в конце концов сдалась: просто предупреждала, чтобы я запирался с этими своими книжонками там, где меня никто не увидит, и никогда не заговаривал вслух о том, что умудрился прочесть. Кривых взглядов по моей совести ей и так, мол, хватало… Кстати, мальчик, всё хотел тебя на досуге спросить… Как ты относишься к этому сам?

— К чему…? — Уинд, таких вопросов в свой адрес не ожидавший, мучающийся и мучающийся смещающимся осознанием того, кем он был, кем должен был по чужой прихоти стать и кем стал в итоге по выбору собственному, рассеянно обернулся, непонимающе пошевелил нижней губой.

Встретившись с желтушками нацеленных в самую душу глаз — только здесь до него с ударом обуха дошло, что Джек всё прекрасно знал и всё на свете считывал, — услышал мягкое участливое пояснение:





— К знаниям. К тому, что я тебе рассказываю. К тому, что пытаюсь чему-нибудь обучить. Ты тоже считаешь это пороком? Я хорошо осознаю, ты не подумай, что в нашем с тобой мире особой значимости оно уже и не имеет, но всё же… Всё же некоторые вещи, как по мне, остаются вечными вне зависимости от времени и обстоятельств. И пренебрегать ими, как это делают все кругом, не следует. С этим мы как будто тоже вот… теряем важную часть себя, обращаясь в тупых да пустомельных хрюкающих тварей.

Он развел руками, выглядя при этом так, словно за каждое слово заранее извинялся, и, наверное, хотел сказать что-то еще, но сделать этого не успел, потому что Уинд, чуть виновато улыбнувшись да ухватив его за запястье, мягко и неловко оплетшись пальцами, качнул головой, прошептал:

— Совсем нет. Мне нравится тебя слушать, Джек. Нравится всё, что ты рассказываешь. И… я как раз думал, что хотел бы знать… больше. Так сильно больше, как только сумел бы запомнить. Это немного проблемновато в силу того, что с запоминанием у меня какие-то чокнутые проблемы и обстоит всё очень и очень туго, но… я обещаюсь стараться. Поэтому ты только говори и ничего такого не придумывай, очень тебя прошу.

Если Пот сперва чуть недоверчиво сморгнул, то потом, проглядев на него почти с целую молчаливую минуту, вдруг — снова с зажженным подкостным катализатором — улыбнулся, посмотрел куда-то наверх, где толклись да бились друг о друга плотные серые тучи, собирающиеся пролиться не самым приятным и безопасным дождём, и, не став дожидаться оторопело застывшего птенца, быстрым шагом побрел дальше, целеустремленно вышагивая к нависшей над ними вершине горы, заваленной мусором и заброшенными трущобными домишками, в одном из которых можно было близящееся ненастье переждать, но в крепость стен которого не верилось, на ходу прокричав, подпитывая живой да смеющийся голос вскинутой машущей рукой:

— Кончай там блох считать, милый мой, и поторопись, если не хочешь угодить под намечающийся дождик: с ним может и повезти, а может и не повезти, так что проверять не советую!

Феникс, всё думающий и думающий об этих своих снах, предназначениях и выборе, которого, возможно, никогда и не имел, еще задолго до рождения отойдя в принадлежность к взбалмошному, сумасшедшему, своевольному, бунтарскому, где-то уже вовсю дожидающемуся Джеку Поту, тихо-тихо буркнул тому в спину пару передразнивающих стыдливых словечек и, растянув губы в той самой улыбке, честность которой по непривычке пугала, бросился за нарочито сбавившим шаг мужчиной следом, запинаясь да спотыкаясь о звонкие дребезжащие волны сползающего в низину хлама.

Макушка взятой горы, обрушивающаяся шаткими грядами, уходящая оползнями от налетающего пыльного ветра, вскормленная пластиком, железом, фольговым картоном да сгнившими забродившими шмотками из капронового и силиконового полиэфира, а потому не живая, никем не кишащая и никого не приютившая, встретила их блестящими драными упаковками, покрывающимся коррозией железом, рекламными щитками, резиновыми шинами из тех еще эпох, когда на таких кто-то ездил. Бесконечными стаканчиками и бутылками, не спешащими разлагаться или впитываться в окаменевшую пустую почву, флакончиками с истончающимися кислотами и газами, мебельным барахлом и отвердевшей кровью на усах сдохших да изнутри законсервировавшихся крыс, пока сама гора — вернее, то немногое, что от неё осталось, — похоронившая бетонный постамент разломанной на щебень статуи, некогда символизировавшей не случившуюся свободу, глядела слепыми бляшками в черно-белую даль, за которой, пока по-настоящему не видимые, накрытые туманами и дымками, смогами и грязевыми дождями, лежали такие же города и соты, такие же бесконечные серые улицы, такие же расковырянные холмы и сгинувшие от переизбытка дерьма облысевшие горы, заживо превращенные в переворачивающуюся в гробу омерзительную свалку.