Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 71

Джек, о котором всё еще помнилось, но по-настоящему забылось тоже, оказался, прорвавшись сквозь все неумело выстроенные баррикады, слишком недопустимо близко: даже не к телу, хотя и к телу, конечно же, тоже, а к забившейся в опаленной агонии сердечной душе.

Обхватив за узкие трясущиеся плечи, он крепко, до хруста сжатых в ладонях птичьих костей, стиснул глупого несчастного ребенка в охапку, прижимая, подтягивая, притискивая к себе со всей той силой, за которой не позволил бы застывшему, обомлевшему, прекратившему вдыхать и выдыхать мелкому ни вырваться, ни даже просто чем-нибудь невзначай пошевелить. Прошептав что-то, в чём наверняка не было смысла и чего не сумел разобрать сам — зато мальчишка от этого с концами пришибся, принимаясь бессвязно шелестеть губами да пусто хвататься дрожащими белыми пальцами, — уткнулся тому носом да ртом в накрытую пеплом, пылью и кровью запачканную макушку, продолжая удерживать так безжалостно, чтобы по пойманному тельцу поползли бесстыжие пятна темно-черных на альбиносовой коже синяков.

Мальчик, слишком быстро сдавшийся, слишком слабый, беспомощный и вскрытый, снова лил по щекам да мужской грудине обжигающие соленые слезы, снова, всхлипывая и давясь застревающим под языком кашлем, жался, вымаливая так много недостающих тепла и заботы, как только мог получить; вместе с тем его колотило, вместе с тем он горел и без всяких слов рассказывал, как сильно стыдится этих своих порывов, как ему горько и тошно оттого, что каждая чертова клетка в его чертовом теле нуждается в нём, в этом пагубном касающемся тепле, полученном от точно такого же живого человека в завершающемся спятившем мире, что давно, нарушив какую-то идиотскую горсть банальных непреложных заповедей — неужели было так трудно просто не трогать, просто обойти их стороной и вместо того, чтобы пихать в чью-то глотку нож, засадить в землю три яблоневых семечка да черенок от лопаты? — летел в расход распахнувшей створки утилизирующей печи…

Тем временем где-то там, за белыми стенами и белыми решеткам, чужие надрывающиеся крики достигли апогея, раздробились на множество коротких, плачущих, всхлипывающих, жалобных и потихоньку догорающих раздельных визгов, бульканий, затухающих бормотаний, наложенного сверху брезгливого гортанного лая. Лязгнули очередные сошедшиеся прутья, прошлись взад и вперед, окатив эхом, торопящиеся и торопящие тяжелые шаги, оглушив жуткой тактильной поступью, впивающейся в мозг и выковыривающей из пазов застрявшую печень.

Феникс, почти уже полностью спрятанный у Джека на груди, почувствовал вдруг, что руки мужчины стиснули его еще крепче, еще алчнее, жаднее, загнаннее, между тем как сам смуглокожий человек сделался настолько твердым и холодным, будто совсем всерьез обратился в отколовшийся от многоэтажной стены дохлый монолит, но…

Оно было и понятно.

Оно было слишком-слишком хорошо понятно, потому что эти трижды страшные и трижды плачущие смертью шаги, они…

Шли прямиком сюда.

К ним.

Комментарий к Chapter 7. Amusement

**«Радитор»** — существовавший и в реальности лекарственный препарат, представлявший из себя смесь дистиллированной воды, радия-226 и радия-228.

**P. S.** Прообраз доктора частично взят с существовавшего в реальности Эбена Макбёрни Байерса, который устроил в прошлом веке тот самый оздоровительный радиоактивный бум; к тому же человек этот настолько верил в то, что делает всё, как надо, что в итоге и сам пошел пить свой «Радитор», осилив дозу, в три раза превышающую смертельную. Из-за чего в скором времени и погиб.

========== Chapter 8. Trickster ==========





Если вы будете иметь

веру с горчичное зерно и скажете

горе сей: «перейди отсюда туда»,

и она перейдет; и ничего не будет

невозможного для вас.

Матф. 17:20

— Номер двести двадцать восемь! Раз уж вы так, как мне о вас рассказали, рвались очутиться здесь, то, пожалуй, оце́ните шутку, что я тоже чертовски рад нашей с вами состоявшейся встрече? — белый доктор, отправивший прочь помощника да самолично остановившийся напротив напряженного смуглого мужчины и тощего бледного подростка, с отупляющим ужасом уставившегося в ответ, издавал тихие смешливые звуки, похожие на возню роющейся в помоях собаки, в то время как иные нелюди, отползшие да забившиеся подальше в углы, сообразив, что палач с чавкающими железными подошвами миновал их, падали ниц, распластывались на полу, благословляя за короткую отсрочку, и, наливая окровавленные взгляды сладостным злорадством ухмыляющихся чудовищ, жадно таращились на желтоглазого человека да приклеенного к тому седого уродца, прижизненно похороненного под проливаемой ни за что ненавистью. — И, разумеется, сам номер Четырнадцать! Я так истосковался по встрече с тобой; ну же, не смотри на меня так, будто я тебе враг, не разбивай мне, дорогой мой, старого сентиментального сердца.

Феникс от голоса его, вспомненного, шилом вошедшего в виски да там же застрявшего, пронзившего длинным игольчатым штопором, загнанно отпрянул, врезался лопатками в стену и, ухватившись изломанными руками за уши, срезанно мотнул головой, кривя губы так, точно вот-вот собирался удариться в приступ берущей за горло эпилепсии; ему отчаянно, до надрывного ора хотелось закрыть, зажмурить, да пусть даже выковырять себе эти несчастные бесполезные глаза, лишь бы только никогда больше не видеть этого человека, но…

Но-но-но-но!

Резко, но совсем не так подвижно, не так быстро и ловко, как пытался, мальчишка со скулящим трудом отодвинулся от Джека, отшатнулся, прополз — до поймавшего захлопнувшейся ловушкой угла — на отбитой заднице, где в итоге и поскользнулся, споткнулся, свалился на бок, перекатился на спину и, не понимая уже совершеннейше ничего, подогнул под себя руки да ноги, сворачиваясь в часто-часто дышащий смертельно-белый беспомощный комок. Рот его бессвязно и безостановочно шевелился, не выдавая при этом ни единого осмысленного слова, глаза — распахнувшиеся до слепой режущей боли протекающие слезами стекляшки — не разбирали абсолютно ничего, кроме бесконечно-белого, бесконечно-красного, дышащего крематорными углями вернувшихся из прошлого мясисто-опа́ленных тел.

Белый доктор, уродливо-прекрасный падший апостол, потерявший нимб да крылья и исказивший до неузнаваемости извратившуюся веру, вновь издал те самые кошмарные булькающие звуки — правда, теперь немного смущенные, стесненные и укоряющие, будто он не мог взять в толк, что делал не так и что происходило с отрекшимся от него ребенком.

— Я не понимаю… Неужели ты не рад увидеть меня, мой мальчик, твоего давнего доброжелательного спасителя и творца? Неужели в твоём черством сердце не осталось ничего светлого к тому, кто позволил тебе вновь смотреть на мир обоими глазами, пользоваться твоей удивительной, пусть и не конца доработанной рукой и хранить воспоминания о тех днях, которых твоё нынешнее тело не успело застать? Я отдал годы, долгие-долгие годы своей жизни, чтобы однажды создать их и подарить не кому-нибудь, а тебе — беспризорному, ничем не выделяющемуся глупому ребенку с грязной голодной улицы! Ну же! Вместо того чтобы шарахаться от меня, лучше попытайся припомнить, посмотреть с иной стороны и испытать хоть немного благодарности, ведь я был жесток с другими, но тебе не сделал ничего, за что меня стоило бы страшиться… — Доктор, кажущийся хворым, обидевшимся, на самом деле очень и очень слабым — ноги его еле волочились, из-под халата выпирал горб, от лица отшелушивалась облученная кожа, а волос или зубов практически не осталось, — с некоторой нерешительностью сделал по направлению забившегося невменяемого мальчишки аккуратный резиновый шажок, второй, половинку надкушенного третьего… И вдруг, переменившись в выражении, ударившемся в совсем уже младенческие — значит, на грани он всё-таки действительно был — годы, с искреннейшим из возможных удивлением уставился вниз, на смуглую руку смуглого человека, накрепко обхватившую его за штанину, а после — и за саму ногу: такую худую, тощую, что получилось сомкнуть кулак и достать большим пальцем до остальных кончиков. — Что бы это, скажите мне кто-нибудь, должно было… означать, трехзначный вы мой… номер…? — злости или пренебрежения, к которым и Джеку, и Уинду успелось привыкнуть, в голосе его не было ни на грамм — лишь всё то же незамутненное детское изумление да чистые голубые глаза.