Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4

– Я к тебе хорошо отношусь, – говорит она, – и ты, Стариков, способный человек. А ведь ты мне на голову садишься… И потом, пожалуйста, не воображай. Ты можешь пропасть… как камень, брошенный в море. И не улыбайся. Пропадёшь или будешь босяком вместе со своими художествами. Если не будешь учиться… Люди, честно не относящиеся к своему труду, обычно плохо кончают…

Она не собирается мне ставить двойку.

– Стенгазету нарисуешь? – спрашивает меня Мария Николаевна.

– Нарисую, – говорю.

– Чтобы была на славу, – говорит она.

– Ладно, – говорю я.

– Разве ты для меня стенгазеты рисуешь? – говорит она.

Я иду на место. Сажусь рядом с новеньким.

– Ра-ра! – говорит он тихо. – Ра-ра! – Прямо в самое ухо мне говорит, представляете?

Я встаю.

– Я с ним сидеть не буду, – говорю я.

Мария Николаевна смотрит на меня и хмурится.

– Я с ним сидеть не хочу, – говорю.

– Выходите оба! – говорит Мария Николаевна. – Я не желаю слушать ваши речи!

Мы оба выходим.

Я с одной стороны. Он с другой. Я первый вышел в коридор, а он за мной.

Вдруг он говорит:

– Слушай, тут, наверное, разные завучи ходят… Пойдём в уборную.

– Я в уборную не хочу, – говорю.

– Самое безопасное место, – говорит. – Сиди себе в полной безопасности.

Я сначала совсем не хотел в уборную идти. А потом пошёл. И вправду, думаю, там, наверно, безопаснее.

Каждый в свою кабину сел. Сидим себе в полной безопасности. Здорово это он придумал!

Сидели, сидели, он мне постучал.

– Сидишь? – спрашивает.

– Сижу, – говорю.

– Как тебя звать? – спрашивает.

– Витька, – говорю.

– А я Алька, – говорит.

– Очень приятно, – говорю.

– Очень приятно, – говорит.

У нас с ним много общего оказалось. Масляными красками он, оказывается, так же как и я, никогда не писал. И рисовать его тоже никто не учил. Он сам всему научился. Он с самого детства на асфальте рисовал. Пойдёт с бабушкой в садик и рисует мелом на асфальте. Я стал вспоминать и вспомнил, что я раньше тоже рисовал на асфальте.

– Ты много на асфальте рисовал? – спросил он.

– Много, – сказал я.

– Хорошая школа, – сказал он.

– Какая школа? – не понял я.

– Художественная, – сказал он.

– Ага, – сказал я. Хотя всё равно не понял.

– На асфальте. На бумаге. На холсте, – сказал он.

– Ну да, – сказал я.

– Все истинные художники начинали рисовать на асфальте, – сказал он. – Так мне один художник сказал.

– Конечно, – сказал я. Хотя я никак не мог понять, почему они все начинали рисовать на асфальте.

Он опять постучал мне.

– Ты чего молчишь? – говорит.

Достаточно ли я рисовал на асфальте? Стану ли я истинным художником? Вот о чём думал я.

– Ты что, заснул? – спросил он.

– А ты много рисовал на асфальте? – спросил я.

– Как помню себя, – сказал он.

– Я когда-нибудь нарисую громадную картину, – сказал я, – до потолка… у меня была рама… громадная рама… мама её в печке сожгла. Жалко мне эту раму…

– Если быть художником, – сказал он, – только великим. Мне один художник сказал, что не великим художником быть не стоит.

– Бей пять, – сказал я.

– Потом, – сказал он.





– Конечно, – сказал я.

– Звонка что-то нет, – сказал он. – Долго мы здесь сидим. Мне по чувству кажется – звонок должен быть.

– Наверное, ещё рано… – сказал я.

– Пойди-ка ты на разведку, – сказал он.

– На какую разведку? – спросил я.

– Был звонок или нет, – сказал он.

– А ты? – спросил я.

– А я посижу.

– Хитрый ты.

– А ты трус.

– Я не трус, – сказал я.

Я вышел из кабинки. Просунул голову в коридор и увидел директора. Он поманил меня пальцем.

– Разве ещё звонка не было? – спросил я растерянно.

– Иди, иди сюда, – сказал он.

На другой день мою маму вызвали в школу.

Пётр Петрович

Пётр Петрович ходит по классу.

Он очень худой и высокий. В солдатской гимнастёрке, в сапогах. Гвардейский значок на груди. Два ордена Красной Звезды.

Пётр Петрович проверяет, все ли принесли краски.

Краски принесли не все.

– Я никогда не понимал таких людей, – говорит он, – которые не любят краски… Тинторетто! Тициан! Делакруа! Они все любили краски. Запомните их имена! А Суриков! Посмотрите «Боярыню Морозову»! Посмотрите эту картину – и вы будете приносить в класс краски…

Пётр Петрович вынимает из портфеля глиняный горшок и сиреневую тряпку. Кладёт эти предметы на стол. Один конец тряпки он засовывает в горлышко кувшина, а другой свисает на стол.

– Все набрали в баночки воду? – спрашивает он.

Воду в баночки почти никто не набрал. Пол-класса идёт за водой.

– Неужели нельзя было приготовиться? – Пётр Петрович садится за стол и так сидит, обхватив голову руками.

Один за другим входят с баночками, стаканами, чашечками ученики. В классе шум, разговоры.

Пётр Петрович всё так же сидит, обхватив голову руками.

– Значит, все приготовились? – Он встаёт, ходит по классу. Кладёт на парты листки рисовальной бумаги.

Урок рисования начался.

Со всех сторон кричат:

– Пётр Петрович, посмотрите у меня!

– Пётр Петрович, посмотрите у меня!

– Пётр Петрович!!!

Он смотрит у всех.

– Начало хорошее, – говорит он. – Начало хорошее…

Класс стихает. Почти все довольны. Начало почти у всех хорошее.

Пётр Петрович сидит за столом, подперев рукой щёку, и рассказывает:

– Когда я был ещё студентом, на одной выставке висела моя большая картина… Так вот ты, Кафаров, спрашиваешь, почему я не знаменитый художник? Гм… как бы тебе сказать… Я, конечно, не знаменитый художник, ты правильно это заметил… совершенно справедливо это подчеркнул… Я… мне война помешала… большая семья… ну, как бы это тебе сказать, дорогой мой… Та картина, о которой я только что говорил, была достойна висеть в ряду уважаемых художников… Я к тому это всё говорю, что… по существу, ты, Кафаров, задал мне довольно сложный вопрос, на который я тебе ответить, пожалуй, и не смогу… учитывая всю сложность жизни человека…

В классе тихо. Хотя часто бывает шумно. Почти никто не рисует. Все слушают. Тася Лебедева раскрыла рот и глядит на Петра Петровича. Залетит ей муха в рот, не будет так рот раскрывать…

– А где сейчас та картина? – спрашивает Кафаров.

– Сейчас я даже не знаю… Дальнейшая судьба этой картины мне неизвестна. Её ведь у меня купили… Висела она в большом зале…

– Я видел! – кричит Кафаров.

– Ты не мог её видеть, потому что это было в Ленинграде. Я как сейчас её помню: висит в большом зале… прекрасно освещённая… толпы народа… разговоры… даже споры… Я как раз тогда на пятом курсе в Академии художеств учился… несколько злоупотреблял красочной стороной в ущерб рисунку… И зачем я это всё вам рассказываю, и сам не знаю… Так вот… вспомнил, как говорится…

– А ещё вы рисовали? – спрашивает Ка-фаров.

– Картины не рисуют, а пишут красками. Рисуют карандашами, углём, пастелью. Я вам это уже говорил.

– Всего одну картину написали? – спрашивает Кафаров.

– Когда ты подрастёшь, ты не будешь так думать, как сейчас… Я прекрасно понимаю, о чём ты хочешь сказать… Я вовсе не для того вам это рассказываю… Кстати, я сейчас урывками пишу картину, которая у меня нехудо получается… Да будет вам известно, что Александр Ива́нов двадцать пять лет писал одну картину…

Кафаров больше ничего не спрашивает.

Никто больше ничего не спрашивает.