Страница 2 из 4
Если мама начнёт кричать, она не остановится. Она будет кричать до тех пор, пока не устанет.
– Мне нужна рама! – кричал я. – Мне нужна рама!
Мы с мамой так кричали, что бабушке стало плохо.
– Что ты сделал с бабушкой! – возмущалась мама.
Отец стоял и молчал. Смотрел, что дальше будет. А потом как закричит:
– В конце концов, я ему покупаю рамы! А эту раму ему бесплатно дают!
Тогда мама сказала:
– Я не хочу быть свидетелем этого безобразия! – Она хлопнула дверью и вышла.
Мы с отцом вынесли раму.
Бабушка крестилась.
– Чтоб позолота не слетела! – орал я. – Осторожно, чтоб позолота не слетела!
Отец сказал, что, если я буду так орать, он сейчас же бросит раму. Тогда я замолчал.
Мы её молча несли по улице. А мама где-то шла впереди. Мне казалось, что мы несём не раму, а что-то такое, что нельзя объяснить.
Интересно, что тогда скажет мама, которая сейчас против этой рамы, когда она увидит в ней мою картину, а вокруг этой картины толпа и все спрашивают: «Скажите, вы не знаете, кто написал эту картину? А смотрите, как прекрасно подобрана рама!» Интересно, что она тогда скажет? Она тогда, наверное, скажет: «Я ничего подобного не говорила, я всегда была за то, чтобы взять у бабушки эту раму».
Рама простояла у нас весну, лето и осень.
Часто мечтал я о той картине. Которая будет в этой раме. Это должна быть замечательная картина. Может быть, это будет морская картина. Море и луна. Или море без луны. Или даже не море. А какая-нибудь пальма. Или даже не пальма. А какая-нибудь военная картина. А может быть, и не военная. Может быть, какая-нибудь другая замечательная картина.
Однажды зимой, поздно вечером, мы с отцом пришли из бани и радовались, что в комнате так тепло. Мы пили чай и хвалили маму. Ведь она затопила печку! А мама улыбалась.
И мы тоже пили чай и улыбались.
Вдруг мама спросила:
– А знаете ли вы, что я сожгла?
Я сразу что-то почувствовал и стал смотреть по сторонам и не мог догадаться, но почему-то вдруг испугался и не хотел, чтобы она говорила дальше.
Но мама сказала:
– Я сожгла вашу дурацкую раму.
Я поперхнулся чаем, а потом заплакал.
– Лучше бы ты не трогала эту раму… – сказал отец.
Алька
Я волосы отрастил, и они у меня назад зачёсывались. Меня стали дёргать за волосы. Попом Толоконным Лбом звать, Мочалкой.
Я наголо постригся. Ещё хуже стало. «Лысый! – кричат. – Кочан капусты!» По голове часто гладят.
Сижу я со своей лысой головой на задней парте. Приходит к нам в класс новенький. Такой чёрненький, и глаза чёрные. Его со мной посадить хотели. Как раз я один сидел. А он не хочет.
– Это почему же, – спрашивает Мария Николаевна, – ты с ним сидеть не хочешь?
А он твёрдо так отвечает:
– Я с ним сидеть не буду.
– Это почему же? – спрашивает Мария Николаевна.
– Потому что он лысый.
Хотел я вскочить, дать ему за это.
Мария Николаевна говорит:
– Что за чушь! Он, во-первых, не лысый, а постриженный, а во-вторых, если бы даже он и был лысый…
Он твердит:
– Я с ним сидеть не буду.
– Почему же ты всё-таки с ним сидеть не хочешь? – спрашивает Мария Николаевна.
– А потому, – отвечает, – что я уже с лысым сидел, так меня с ним заодно дразнили, хотя я и не был лысый.
– Какая дикость! – удивилась Мария Николаевна.
В конце концов он всё же сел. Со мной не разговаривает. В мою сторону не смотрит. Я тоже на него не смотрю, но вижу, что он листок вынул и что-то рисует.
Вижу я – рисует он конницу, скачущую в атаку. До чего здорово у него получалось – ну как у настоящего художника! Как будто он сто лет учился. Никогда я не видел, чтобы кто-нибудь так коней рисовал. Я сразу подумал, что мне так никогда не нарисовать, сколько бы я ни старался, но в то же время, если я как следует постараюсь, я не хуже нарисую.
Я хотел показать ему, как надо рисовать. А потом сделал вид, что не вижу. Он ведь не знает, что я лучше всех в классе рисую. Скажет, я подражаю. Скажет, я обезьяна какая-нибудь или там попугай.
Ничего. Потом он узнает, кто с ним рядом сидит! Потом он узнает, какие я стенгазеты рисовал! Какого я Шота Руставели нарисовал. Какого я лётчика Покрышкина нарисовал, трижды Героя Советского Союза!
Пусть, пусть рисует!
А потом думаю: он, наверное, вовсю сейчас воображает. Сидит и воображает, будто никого на свете лучше нету. Выходит, он будет здесь воображать, а я? Просто так буду сидеть?
Я вырвал листок из тетради. И стал рисовать танки, идущие в атаку.
Он сначала не заметил, что я тоже рисую, или он не хотел замечать, а потом заметил и рисовать перестал.
На мой рисунок глядит.
Я это сразу почувствовал. И вовсю рисую, на него никакого внимания не обращаю. Только локтем свой рисунок закрываю, чтобы он не видел.
Вдруг он говорит:
– А ну, покажи.
– Чего, чего? – говорю.
– Покажи, – говорит, – что ты там такое начирикал.
– Чего, чего? – говорю.
– Ас, ас! – говорит.
– Чего? – говорю.
– Осторожно! – говорит. – Ас, ас!
– Что это, – говорю, – ещё за ас, ас?
– Ра-ра! – говорит. – Ра-ра! Работай.
Вот нашёлся какой! Какие-то слова мне бормочет. Удивить, наверное, меня этими словами хочет. Что бы, думаю, ему такое ответить, чтобы он так со мной разговаривать перестал. В это время он мне говорит:
– Вот если тебя спросит кто-нибудь: «Ты не кр?» – ты что ответишь?
– Чего, чего? – говорю.
– Нужно ответить: «Я не кр!» Понятно?
Тут я разозлился и говорю ему:
– Крыса ты!
Я сам не знаю, почему его крысой обозвал. Просто ничего другого мне в голову не пришло.
Он поднимает руку и говорит Марии Николаевне:
– Он меня крысой обозвал!
Мария Николаевна говорит:
– Как тебе не стыдно, Стариков! К нам пришёл новенький, он, наверное, стесняется, а ты его крысой обозвал…
– Кто? – говорю. – Он стесняется?!
До чего меня зло взяло, вы не представляете!
– Если ты мне сейчас не ответишь, с какой скоростью летят навстречу друг другу самолёты, ты покинешь класс…
Я встаю.
– Какие самолёты? – спрашиваю.
Я, наверное, здорово моргал глазами, потому что Мария Николаевна вдруг сказала:
– Брось моргать! Ну-ка, брось моргать! Дурачка представлять!
Моргал-то я просто случайно. Но я ничего не ответил. И всё молчал. А про эти самолёты я вообще ничего не слышал.
– Ну? – говорит Мария Николаевна.
– Повторите, пожалуйста, про эти самолёты, – говорю.
– Выйди, будь добр, из класса, – говорит Мария Николаевна.
– Если бы вы повторили ещё раз… – говорю.
– Я не могу слушать твои речи, – говорит Мария Николаевна.
Я собираю книги. Ничего такого я не сделал. Если бы я, там, мяукнул, как в прошлый раз. А сейчас? Его ко мне посадили, а я виноват!
Я сижу на последней парте. Иду медленно к двери. Через весь класс.
– Страна залечивает раны после войны, – говорит вслед мне Мария Николаевна, – миллионы заняты созидательным трудом, миллионы трудятся, а один…
Я уже возле двери.
– Подожди, – говорит Мария Николаевна.
Я останавливаюсь.
– Подойди-ка сюда.
Я подхожу.
Она почему-то волнуется. Вот уже совсем непонятно. Ей-то чего волноваться? Меня из класса выгоняют, а она волнуется.
Я стараюсь больше не моргать.
– Тебе не стыдно? – говорит Мария Николаевна.
Она держит в руках ручку, наверное, мне двойку хочет поставить. А руки у неё сильно дрожат. Это, наверное, потому, что она очень старенькая. Говорят, у старых людей всегда руки дрожат от старости…