Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 17

Бабы лямки сбросили, скучились, обнялись и его, пахаря своего, обняли и завыли, всего слезами улили. Горькая голодная жизнь кончалась и одновременно рассыпалась надежда на то, что воротятся домой мужики.

Допахивать не стали в тот день. Тащили на руках семь замученных тощих баб плуг да его, колченого пахаря, по вязкому красноглинью на твердь и то пели, то ревели.

Старший ребенок – Гена родился у матери в войну, в 1943-ем. Еще была малышня да померла из-за того, что травой приходилось набивать брюхо. И Вера в войну выскочила, но жива осталась. После того опять впустую пошли отцовы старанья и материны мученья – умерли парень да девка, даже имен им не успели дать.

Но пока ребятишки были живы, сам отец удивлялся:

– Голопузики прямо одолели. По головам ходят, все уши обступали.

Младшая сестра Люська, заскребыш, оказалась живучей. На нее еще хватило духу и сил у отца. Может, и больше было бы ребятни, да раны укоротили отцов век. Ведь и во сне у него нервы шли в расход. Все ему мерещились бомбежки да немецкие танки. Поутру успокаивал себя самосадом. Зато привязчивый кашель трёс его до слез.

У отца Николая Лукича и матери Анны Даниловны, на которой все держалось в семье, были одинаковые фамилии, так что они даже не расписывались, наивно полагая, что и эдак все ясно. На долгое житье отец не нацеливался, считал, что умрет со дня на день. К чему сельсовет утруждать?! И вот им, детям, пришлось позднее хлопот хлебнуть, чтоб матери оформили пенсию за мужа-фронтовика. Везде мать числилась как старая дева, а они, трое детей, вроде как незаконнорожденные.

Для Веры и Люськи всегда был высшим авторитетом старший брат Генка. Он их и от обидчиков оберегал, и кормил, и поил. Отца месяцами латали в областном госпитале инвалидов войны, а безотказная мать была заплатой на все прорехи. На нее взваливали колхозные бригадиры без разбору все работы – от пахоты и косьбы до лесозаготовок.

Мать, отправившись в извоз на неделю, а то и на две, оставляла дом на Генку. Генка с восьми годов и корову доил, и печь топил, картошку варил, даже блины пек.

А еще запомнилось, как они катались с горы на ледянках, которые мастерил тот же Генка. Накатавшись, отогревались с мороза на просторной битой русской печи.

Тут же на битой русской печи, чтоб не канючили сестренки, рассказывал им Генка самодельные сказки о теплых местах, где растут настоящие сладкие яблоки, груши и арбузы. Вера с Люськой слушали брата, затаив дыхание. Вот бы попасть им на сказочную неведомую землю, они бы целыми днями ели эти яблоки. Генкино озабоченное лицо в это время размягчалось, и замечала Вера, что у него голубые добрые глаза и большущие ресницы. Только рассказывал он с трудом. Заикался.

Как-то на заре, когда шел Генка в школу, погнались за ним волки. Успел он на сосну залезть. Волки все ремни на лыжах изорвали. Дрожал, дрожал Генка, пока не рассвело и не появилась первая подвода. Когда сосед привез его домой, у Генки зуб на зуб не попадал не только от простуды, но и от страха. С той поры носил Генка с собой нож и спички. А еще стал он заикаться, особенно когда волновался. Но тогда от этого не лечили. До того ли было.

Когда приспела пора пойти в школу Вере, то в осеннюю грязь и весеннюю поводь, да и зимой, таскал ее на себе Генка. Три километра до Угора ехала она на брате и обратно на нем же. Зимой даже легче было, потому что ходил Генка на лыжах. Уютно и покойно было за братовой спиной, иногда она даже задремывала, едучи на нем.

– Эй, слезай – приехали, – кричал Генка, садя ее на перила школьного крыльца.

А подросла Вера и сама стала на лыжи. Наверное, из-за того, что каждый день бегала из Угорского интерната в Деревеньку, удалась такой быстрой на ногу. На лыжах чувствовала себя легко и свободно, с любой крутизны срывалась, чтоб ощутить жуть скорости и полета.

Все лето Генка ходил босиком, донашивал широченные отцовские армейские брюки-галифе. На генкином попечении была не только их корова Беляна, но и вообще все стадо личных буренок из Деревеньки, пока не вырезали их по приказу Хрущева, надумавшего обогнать Америку по мясу и молоку. Корову Кассины сохранили, сено косили тайком, по ночам.





Жили тогда притужно и скудно.

Генка командовал в доме решительнее, чем отец.

– На молоко-то не нажимайте, картошки больше пихайте в рот, не ленивому, дак можно напороться-то, – учил он Веру и Люську.

Всю зиму мечтали о лете, ждали его.

До чего хороша была Деревенька летом! От их дома посмотришь по улице вверх – синее небо, вниз – тоже синеет, только уже река Молома. В зеленоватой дымке деревья, свежа и чиста молодая травка. В затененных лесом отпадках дотлевает последний почерневший, как соль-лизунец снег. А на ивах уже сидят пушистыми шмелями сережки.

Генка знал, где в эту пору добыть еду. Вон она! На молодых сосенках желтые мягкие появышки – будущие шишки. А теперь они – кашка, сладкая и сочная. На елках красно от “сиверихи”. Она на вид будто земляника, а на вкус – и сладковатая, и сочная, и смолкой отдает. Генка залезет на елку – и летят к ногам сестренок ветки, усыпанные “сиверихой”. И кисленка, и луговой лук, и дикая редька, и заячья кисленка, и дудки – пиканы – всего завались. Ешь – не хочу. Набивали животы до барабанной упругости. Правда, на дворе после такого харча не просидишься. Ходили с кровью.

На поскотине Генка во время пастьбы пёк картошку. Картофелины черенком кнута выкатывал обуглившиеся, будто головешки. Хватали их, подкидывая из руки в руку. Каленые. Ели прямо с кожурой. Губы и рот после этого были чернущие, будто печное чело. Зато вкусно! Не оторвешься.

Генка ел-ел, а взглядом следил за коровами. Чуть пеструха устремится на овсы, он вскарабкается на молодого мерина Грачика и завернет корову на лужок. А иногда просто поднимет змеей лежащий в траве длиннющий бич-шелыган да так щелкнет, будто выстрелит. Корова вернется на пастбище, а не вернется, Генка ее достанет шелыганом. Тогда не хочет да поймет. На конце бича узелки. Калено ожигают бока и спину.

Как-то Генка из хвоста мерина Грачика надергал волос и связал леску. Подогнав стадо к полноводной тихой Моломе, заставил Веру с Люськой стеречь коров, а сам пошел на омута. Через час притащил он целый картуз окуней, сорожек, ершей, пескарей. Вот уха была! А потом сплел он намет, морды и домой стал приносить рыбу корзинами.

В это уловное время и начались Генкины походы в леспромхозовский поселок Угор. Переплывет он через Молому “самолетом” – паромом на тросу – и уже там. А в Угоре иная жизнь. В магазинах всего полно. Люди ходят нарядные, веселые, денежные – покупают рыбу, не рядясь. Не измучены полевой работой. Хотя делают вроде не самое главное дело – валят лес, трелюют да отправляют по железной дороге куда-то далеко-далеко.

По утрам Вера, босоногая, голенастая и крикливая, носилась по Деревеньке, собирая ребятню за земляникой. В руках берестяный бурак, за спиной Люська.

В траве на вырубках пряталась сочная, сладко пахнущая солнечным зноем ягода. Иногда забредали в самое страшное место, где водится нечистая сила. Про эту нечистую силу знала множество страшных историй кривозубая большеротая Тонька Конева. Собирали ягоды и озирались. Вдруг встанет над лесом большущий мужик в красной рубахе или вылезет лохматая черная кикимора. Или еще волк задерет. Но вот ягоды набраны. Дух от них – сама сладость. Вышли на дорогу, и страху как не бывало. Шальная Тонька Конева, вырвав стебелек лисохвоста, норовила заудить землянику из Вериного бурачка.

– Иди ты, – сердясь, отбивалась Вера и замахивалась. Ей ведь еще надо было Люську нести. А Тонька, отбежав, “удила” ягоды у себя из алюминиевого мятого котелка и вдруг, вспомнив, приплясывая в пыли босыми шелушащимися ногами, кричала:

– Жадина-говядина. Верка – жадина-говядина.

Вера крепилась. Тоньку с Люськой за спиной ей не догнать. И доказать хлестким ударом по спине, что она не жадина – нельзя. Ягоды Генка понесет продавать в Угор. Да и Люська хнычет: нянь, сосу, нянь, сосу.