Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 41

 

Уже в автобусе, приближавшем к дому, я будто очнулась от слезной тяжести, что клонила к стеклу. Слабо помнила пересадку – он, наверное, едва ли не нес меня на себе. Часто поморгав, смахнула с век соленую взвесь и незамутненным взглядом увидела его усталые руки, разошедшееся пятно на груди, и попыталась улыбнуться. Профиль его казался почти стоически невозмутимым, и только тень моего лица будто чуть приподняла уголки его губ. Я думала о том, что даже творящаяся видимо бессмысленная боль заключает в себе какую-то милосердную мудрость: один из нас способен справиться со всем достойно, а другому ничего не остается, как тянуться за ним по мере своих малых сил. Долго поливая горящую голову теплой водой, я надеялась, что внезапно выпущенная слабость хотя бы на время исчерпала мои возможности, и это поможет держаться завтра. Дрожать над каждой минутой казалось лишь признанием в собственном бессилии; сомневаться в непознаваемой воле, которая стояла за всем происходящим, или пытаться ее обойти – всерьез в голову не приходило. Оставалось попытаться прожить эту ночь так же, как прошедшие – слитые в какое-то одно самодовлеющее торжество, но при этом каждая, как отдельное произведение искусства. Глухую заключенность в боли можно было оставить множеству предстоящих, не переставая верить, что мое незрелое сердце сумеет взрастить хотя бы каплю благодарности, которая ее перевесит.

 

Он невесомо целовал мои опухшие, покрасневшие веки и тонко, прохладно дул на их разгоряченную кожу. Я понимала, что, несмотря на всю эту нежность, завтра буду выглядеть не лучшим образом. И не могла даже сожалеть о том, что он запомнит меня такой – хотя это было, пожалуй, последним, о чем стоило бы жалеть. Я держала перед собой его руки, заново изучала их очертания, сроднялась с каждым изгибом, создавала воспоминание.

 

- Эта шишечка на пальце у тебя от пера? Такая профессорская, писательская. У меня тоже осталась такая со времен, когда много писала ручкой.

 

Он как-то повел бровями и зажмурился, будто в смущении. Неужели он в чем-то еще способен передо мной стесняться? Приходится признавать собственное упущение.

 

 - Я всегда так стыдился своих рук – они мне казались мужицкими, неизящными.

 

- Друг мой, - я очень старалась не сбиться на назидательный тон или, чего хуже, не сорваться голосом. – Я знаю, что ты все забудешь. Но просто прими это, как свою собственную мысль, быть может, она с тобой останется – у тебя прекрасные руки. Самые чудные на свете - добавлю уже от себя.

 

Я стала целовать уголок каждого ногтя, но скоро сбилась и уткнулась в его ладонь, даже в этом жесте расслышав призвук какой-то опустошенности.





 

- Как я смогу забыть тебя? Ты же моя плоть и кровь, - будто даже чуть оскорбившись, повернулся он лицом ко мне.

 

Я хотела было пожурить его за патетику, но поняла, что стоит сделать скидку лет на сто пятьдесят. И доля правды в этих словах определенно была: чем я занимаюсь все это время, как ни попытками вжиться, врасти в его телесную память? Разум и воображение были бессильны перед законом временных поясов, но не готовы принять его сухую, логичную жестокость. Оттого в каждом моем движении плескалась надежда оставить какой-то след  в его чувственном опыте. И я полагалась на него, как на самое неопровержимое свидетельство свершающейся близости.

 

Редкие раскаты мотоциклетных моторов, собачьи переговоры и отголоски ночных прогулок дробили тяготеющий воздух, заключенный в комнате. Поднебесная жизнь с ее равнодушно негаснущими огнями держала в ровном уверенье, что до рассвета еще далеко. Железная дорога молчала, все вернее оставляя неразгаданной тайной один прозвучавший гудок, и в ее опустелом недалеком сне была снисходительная, милосердная красота.

 

***

 

Я шла вдоль поезда «Красная стрела» и думала, что от этой истории мне остается высокопарная метафора, как в прошлой жизни была «площадь цвета боли». Да, только таким, снижающим и сметающим все образом мысли можно было преодолеть эти несколько десятков шагов. Я не стала заходить в поезд, не смогла бы достойно выслушать, как провожающих просят выйти из вагонов. Он был будто не цельный, как всегда, а кем-то сложенный – так, что не отличишь, за вычетом ровного теплого сияния. Его словно выключили, оставив уголки губ и глаз просто следами прожитых лет на лице. Меня это напугало до сжатого стона, но стоило задуматься, что так, наверное, он справляется с происходящим. Он же вчера дал мне понять, как принимает и ценит мой способ. Со взглядом он ничего не смог сделать, он был прежним, забирающим полностью и возвращающим меня мной. Он сказал, что обрел со мной дом и теперь будет полагать все силы на то, чтобы отстраивать его внутри себя.

 

Во мне начали было складываться антропологические догадки о природе слез, которые он, как воспитанник Карамзина, позволял себе – они были, скорее, от культуры, чем от реальности. Оттого теперь, когда приходилось проживать, а не сочувствовать, он был похож, скорее на самурая, чем на поклонника сентиментальной поэзии. Я не знала, откуда во мне эта глыба, позволяющая не рассыпаться на месте, этот странный анестезийный холодок в голове, но стойко понимала, что готовиться стоит совсем к другому. Пока же я могла быть заключенной в торжествующем бесчувствии, с которым отбрасывала от себя громоздкие люстры вокзала, табло, перед которым он замер тогда, утопленную в солнце гостиницу «Ленинградская». Я могла бы назвать это почти невесомостью, если бы не тело: оно так затихающе ныло, что я не отказалась бы от какого-нибудь другого. Во мне вертелись какие-то фразы, цитаты, вовсе, казалось не принадлежавшие настоящей минуте. Я думала о том, как складно вышло, что Катя послезавтра приезжает, и я смогу прямо сейчас уехать из квартиры. Оставить только Льву побольше еды и сослаться на неотложные дела. Подумала, что надо бы перечитать Кундеру – он неуловимо накладывался на случившееся, пока не знала, как. «Я буду жить бессмертием мне милых»**** - никак не могла вспомнить контекст. Да он был и не нужен. К его бессмертию, которое уже полно и заслуженно состоялось, моими неловкими строчками едва ли выйдет что-то прибавить. Со своим я, напротив, вполне знаю, что делать – единственным доступным мне способом, складывать буквы в слова. Потому что даже эта история получилась в большей степени про себя. Мне, быть может, были лишь приоткрыты очертания тайны, которую он заключает в себе. Но как же слагаемое двух бессмертий – или это очередной культурный валун, который не сдвинешь с себя так просто, подкапывать придется как минимум до древних греков? Наверное, проще остановиться на этом, чем что-то такое пытаться найти. Постой, дружочек, - а что, если все эти наши словесные и интонационные совпадения – не совпадения вовсе, а просто... следствия? Тихо и долго всматривается, потом сближается с ним..