Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 38

Роберт накинул капюшон и вышел из-под козырька крыльца. Домой идти не хотелось - нужно было сначала наполнить себя, пустого, заново.

На другой стороне проспекта был скверик. Искусственные деревья с лампочками вместо листьев уже зажглись. Их включали по вечерам или днем в особенно мерклую, пасмурную, туманную погоду. Желтые, зеленые, сиреневые, голубые, красные огоньки пробегали друг за другом по чёрным крючковатым ветвям, вспыхивали по очереди и разом. На лавочке под деревом сидел человек. Это было удивительно, что дождь не загнал его домой, в забегаловку или за неимением приюта и средств в подворотню, на лестничную площадку. Человек пил коньяк из маленькой уплощенной бутылки. Янтарная жидкость падала в горлышко, как песок в песочных часах, и исчезала у него во рту невозвратно, как время. Тёмные волосы человека с сизой голубиной сединой слиплись от дождя. В мокрой бороде застрял пепел.

Роберт не понял, в чём было дело, может, он слишком долго и любопытно разглядывал мужчину на скамейке, может, сам мужчина только того и ждал, когда кто-нибудь пойдет мимо.

- Молодой человек! - воскликнул он, подавшись навстречу.

Роберт остановился. Природная деликатность не позволила ему проигнорировать призыв человека, пусть и такого, с точки зрения общества ущербного - опустившегося уличного пьяницы. Роберт прислушивался, присматривался, принюхивался к миру с тем напряженным, трепетным, болезненным вниманием, которое вынуждает попадать в дурные компании в попытках понять всех и каждого; выслушивать попрошаек и сумасшедших, задавать попутчикам в автобусах странные личные вопросы. Сострадающая душа Роберта нашептывала ему, что любой человек изначальный житель эдема, и потому он прекрасен, и как бы ни смяли, ни изуродовали человека обстоятельства, в нём остается крупица разумного и вечного.

- Тебе есть, что праздновать? - спросил мужчина с бородой.

Одинокие алкоголики часто ищут собеседников. Роберт ни секунды не сомневался, что раз уж он остановился, не окатив человека на скамейке презрением, как многие, то ему предложат выпить и поговорить.

- Я сдал экзамен. Нарисовал портрет. Я художник.

- Это прекрасный повод! - обрадовался бородач, вытягивая вперед и вверх руку с бутылкой - точно с флагом. - Садись!

Роберту не хотелось садиться на мокрую холодную скамью; бородач же находился, по-видимому, уже в том блаженном состоянии, когда ничто не способно нарушить гармонии эдема, наставшего в душе, даже дождь.

- Спасибо, я постою, - ответил юноша, постаравшись вложить в эти слова теплоту благодарности не меньшую, чем та, что была бы уместна, скажем, если бы незнакомец предложил ему присесть за столик в ресторане.

- Йозеф. Мое имя. Доктор философии.

- Роберт.

- Очень приятно.

Немного оторопевший юноша на автомате взял у бородача требовательно протянутую бутылку. Пришлось глотнуть. Коньяк вспыхнул в горле, огненным шаром прокатился по пищеводу, упал в желудок.

Знание о прекрасном зерне в каждом человеке не было явным, это выглядело скорее как сила, побуждающая Роберта беспрерывно интересоваться людьми вне зависимости от производимого ими первого впечатления. Ленность чувств начинается с желания этим первым впечатлением удовольствоваться, навесить на человека ярлык и дальше мыслить об этом человеке в пределах того множества, в которое отсортировал его выбранный ярлык. Из нескольких сотен человек, прошедших мимо Йозефа, пока он сидел на скамейке, и принявших его за пьяного бродягу, один только Роберт узнал, что он доктор философии.

- Что же у вас за праздник?

- Я наконец закончил труд, который писал всю жизнь! Я сам уже не верил, что закончу, и мать моя давно не верила, и жена, она ушла от меня, когда перестала верить, сказала: хватит, мне надоело тянуть на себе весь дом, кормить тебя, у всех мужья как мужья, работают, а ты слоняешься день-деньской из угла в угол и чай хлещещь! Все поставили на мне крест, сынок, все посыпали меня пеплом, дети мои стали стыдиться меня, чудак, мол, витает в эмпиреях... А я его всё-таки закончил. Мой главный труд. Вопреки.

От нескольких глотков коньяка мир вокруг Роберта прояснился, стал ярче, чётче, объемнее – словно его помыли. "Менингеальный синдром" - вспомнил он. Стало смеркаться - цветные лампочки со своими нежными ореолами света на фоне темнеющего неба плыли точно волшебно красивые медузы в толще океана. Философ на скамейке продолжал рассказывать:

- Когда моя жена ушла от меня, у меня не стало средств к существованию. Её обвинения отчасти были справедливы, она содержала меня, и мне, не будь я уверен в осмысленности такого расклада, было бы очень стыдно. Оставшись без средств, я не мог прекратить работу. Я продолжал читать и писать - ведь это для философа самое важное, как вдох и выдох; мать, ворча, иногда подбрасывала мне какие-то крохи из своей пенсии, как говорится, ни одна женщина никогда не полюбит тебя сильнее, чем та, что дала тебе жизнь. Я ел голый картофель, грошовую вермишель, которую заваривают кипятком, кучерявую, как волосы негритянок, брал благотворительные пресные лепешки, которые раздавали беднякам в церкви. Ради них приходилось кланяться попу и целовать крест. Я не верю, просто не могу верить в такого Бога, каким его нам представляет религия, но крест, каюсь, целовал, тварью был - голод, как известно, не тётка. Я не мог работать, мне нужно было писать. Кофе и чай я покупал не чаще раза в месяц и отчаянно их экономил. Если случалось просыпать с ложки, подбирал по одному листику, по одной крупинке. О том заварном капучино, с целым сугробом мягкой воздушной пены, который прежде я покупал в кондитерской лавке, не приходилось и мечтать. Даже в день своего рождения я подумал, что лучше оставлю деньги, и потом поем посытнее в обычные дни, чем сделаю себе такой подарок.