Страница 8 из 11
Я даже не заметил рядом с собой этого «борова». Только уже услыхал снизу, из-под гроба, голос жилистого:
– Не трогай его.
Зал как будто вымер, слышен был только шорох цветов под гробом. Я обернулся: «боров» с поднятым кулаком для удара застыл в полуметре от меня. Здоровенный, выше и много тяжелее меня. Я бы не успел даже поднять руку, чтобы защититься от его кулака. Я отступил на шаг, но «боров» уже послушно и безразлично отвернулся, начал поднимать из охапок цветов своего хозяина.
Я поискал глазами блондинку: она стояла теперь самостоятельно, но с ней под руку была уже знакомая мне товарищ Мячева. Я услыхал:
– Мэрилин, прекрати! Веди себя! – И затем то же самое по-английски, с ужасным акцентом, – Marilyn, stop it! Behave yourself! «Боже, что же это такое! – подумал я, – Ее и зовут так же, – Мэрилин. Тот был Сережа, а эта – Мэрилин…».
Ее уже спокойно уводили, и она больше не сопротивлялась. Но у самых дверей она вдруг обернулась, стала искать кого-то взглядом, и мы с ней встретились глазами. Я глядел в них, и как будто тонул. И вдруг она улыбнулась. Одними лучистыми глазами и чуть-чуть только губами. Улыбнулась мне одному.
6. Отец Мэрилин
Около пяти часов того же дня Фомин нервно ходил по кабинету на втором этаже своего коттеджа. Поминки по усопшему он отменил, как мероприятие церковного характера, поэтому чуждое настоящим коммунистам, но, главное потому, что были они сейчас совершенно неуместны и могли подействовать на всех расслабляюще в эти ответственные последние дни. Он подходил к окну, смотрел вниз на соседние коттеджи, отворачивался и снова ходил, теребя волосы. Этот коттедж в элитном поселке, недалеко от кольцевой дороги, был куплен, с небольшой рассрочкой, на его имя. Он переехал сюда из городской квартиры, где жил с семьей, только на эти ответственные недели перед выборами. И еще потому, что здесь жили его гости из Индии.
Он только что звонил в соседнюю комнату, на этом же втором этаже, но та, услыхав его голос, сразу бросила трубку. Теперь же, походив по кабинету, он снова остановился у окна, и опять набрал ее номер. Когда длинные гудки прекратились, Фомин отчетливо и с расстановкой сказал в трубку:
– Мэрилин, папа обидится. Папа будет плакать. Мы должны ехать с тобой к папе. Сейчас же.
Та ответила не сразу, и он успел подумать, что она закинула куда-нибудь со злости свою мобильную трубку, узнав его голос, но все-таки потом услыхал:
– Хорошо, я поеду к папе.
Фомин сразу же набрал номер Мячевой. Та ждала его звонка на нижнем этаже.
– Мэрилин согласна. Зайдите за ней через десять минут, – тихо сказал он.
Фомин пожевал зубами себе нижнюю губу и снова посмотрел за окно. Еще вчера он полагал, что сможет удержать эту девчонку в узде хотя бы несколько дней. Нужны были только эти последние три-четыре дня, – потом все это будет совершенно неважным. Но сразу после смерти милого ей Сережи ее понесло.
Но это вполне можно было предвидеть. И нужно было ему предвидеть! Любовники. С пятнадцатилетнего возраста. Могло ли быть иначе!
Все было бы ничего. Но вот только после тех ее выкриков, брошенных сегодня в зал крематория про коммунистов, с той минуты все в корне менялось. Она стала теперь открытым, опасным и непредсказуемым врагом.
Фомин пощупал себе подбородок, проверяя щетину, и начал одеваться: свежую рубашку, галстук, костюм…
Когда началась горбачевская «перестройка», когда начал качаться, шататься и рушиться вовеки «нерушимый» Советский Союз, Фомин был уже вторым секретарем райкома комсомола. Это была крупная должность для двадцатипятилетнего выпускника Высшей школы комсомола. Как член компартии с девятнадцатилетнего возраста он сначала воспринимал все новшества заступившего нового Генерального секретаря его партии, как вынужденные меры, совершенно необходимые, по-видимому, в этот момент, – во враждебном империалистическом окружении, да еще при том резком падении мировых цен на нефть, кормившую страну уже четверть века. Он не знал, не учил, и поэтому никому не говорил, что не будь этого подарка природы, – нефти и газа, – и заоблачных цен, державшихся на мировых рынках последние годы, страна победившего в стране социализма давно бы голодала, как это было уже при Сталине, навсегда развалившем сельское хозяйство.
И выступая на комсомольских собраниях на заводах и стройках, разъясняя политический момент молодым комсомольцем, Фомин говорил им:
– Читали про НЭП? Про ленинский НЭП, его новую экономическую политику? Введенную великим Лениным только потому, чтобы буржуи не задушили молодую республику. Вот и сейчас НЭП. Только очень ненадолго. Мы не отдадим завоевания Октября и коммунизма горстке спекулянтов-кооперативщиков. Не бывать этому! Мы не поступимся принципами! Слава нашей партии! Все, как один, плечо к плечу, мы, комсомольцы, единодушно поддерживаем дальновидную политику партии, под зорким руководством Генерального секретаря партии…
Но уже через год его старший товарищ, первый секретарь, организовал в том же райкоме комсомола торгово-закупочный кооператив. Они закупали неизвестно у кого и неизвестно из чего сделанную, но дефицитную в те полуголодные годы водку и продавали потом на рынках. Зарегистрировали, конечно, как кооператив по внедрению технических достижений. Фомин видел эти высящиеся в коридорах райкома штабеля ящиков с разномастными бутылками без этикеток, заслоняющие даже лозунги и фотографии передовых комсомольцев района, развешенные на стене. Но потом игра пошла крупнее. По документам нескольких безногих ветеранов афганской войны, возвращавшихся тогда эшелонами, и имевших многие льготы, его райкомовцы открыли внешнеторговый кооператив, и уже в открытую, никого не стесняясь. В страну они повезли фальшивые ликеры, спирт «Рояль» и контрафактные сигареты. Деньги пошли уже нешуточные. И хотя Фомин не хотел иметь никакого отношения ко всему этому, но и на его сберкнижку, как одному из старших товарищей, перечисляли долю. Фомин не снял ни копейки с этого счета. Все эти деньги, которых хватило бы на несколько дач и автомашин, так и пропали потом во время «шоковой терапии» девяносто первого года, когда старые сберкнижки просто аннулировали.
Но его райкомовские комсомольцы купались тогда в деньгах. Страна была еще заперта «железным занавесом», выезда за границу простым гражданам не было, волюту купить можно было только на улице, у «жучков», озираясь и опасаясь какого-нибудь «динамо». Поэтому бешенные по тем меркам деньги шли, в основном, на разгул. К их райкому, во дворе, они пристроили сауну, и там каждый вечер продолжались до утра оргии. Еще они сразу накупили себе дефицитных тогда «Жигулей», кипы заграничных, в основном китайских тряпок, и прочей доступной только нуворишам роскоши.
Фомин с трудом узнавал своих комсомольцев. Если бы он верил в Бога или черта, он бы считал, что в них вселился бес. Но он верил только в марксистско-ленинское учение. Крепко верил, и с каждым последующим месяцем все сильнее и сильнее. Сначала он пробовал протестовать, потом клеймить позором этих перерожденцев на внутренних партсобраниях. Но все они, и первый секретарь вместе с ними, выслушивали его речи сначала со скукой, потом с раздражением, а в конце с открытой ненавистью.
Все разваливалось на глазах, весь нормальный привычный мир. Разваливался социализм, завоевания великого Октября, наследие Ленина и Сталина…
Закончилось все неожиданно, в девяносто первом, сразу после путча. Его партию, а заодно и комсомол, лишили – одной лишь подписью на президентском Указе, – сразу всех привилегий. Их было не счесть, этих привилегий, но Фомину жалко было только их щегольское, недавно лишь отремонтированное райкомовское здание.
Все сразу разбрелись, кто куда. Но его бывших товарищей-комсомольцев это нисколько не смутило. Свои партбилеты они запрятывали подальше, и никогда никому о них и о своих клятвах перед знаменем великого Ленина больше не рассказывали. Их интересовала теперь не борьба трудящихся всего мира за свои права, а только собственный карман. Но Фомин оказался на улице, без работы и зарплаты, с одной только горечью и желанием отомстить.