Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 53

* * *

Стеклянисто-морозным днём, в первое воскресенье декабря, в дом явились гости. Трое в одинаковых шляпах и серых плащах, все, как на подбор, одинаковой комплекции, высокие, плечистые и со смутной угрозой в осанке — они явно служили всего лишь дополнением к четвёртому, совсем небольшому человеку с индусским оттенком кожи, с разболтанными движениями, щуплому, как кузнечик, большеголовому, в костюме цвета кофе с молоком. Он походил на коммивояжёра и одновременно на факира. При одном его виде что-то в сознании Даны отозвалось камертоном — она почувствовала нечто родственное и одновременно враждебное — ещё тогда, когда увидела из окна детской, как у ворот остановился автомобиль и из него вышли какие-то люди.

Эммочка проследила её взгляд, подошла к окну и привстала на цыпочки, локтями навалившись на край высокого подоконника.

— Вам страшно? — хрипловато спросила она у Даны. Эммочка третий день сидела дома с лёгкой температурой, а Дана помогала ей клеить бумажный многобашенный замок.

— Очень, — ответила Дана.

— Мне тоже... Пойдём посмотрим?

— Пошли.

Прошедший месяц иссушил Дану. Лёгкая синева под глазами превратилась в глубокие коричневые тени; губы, жестоко обкусываемые перед каждым сеансом ясновидения, покрылись бурыми коростами, иногда посреди разговора трескавшимися и сочившими капельки крови. Спускаясь на первый этаж, придерживая за плечо рвущуюся вперёд Эммочку, Дана чувствовала, как бретелька бюстгальтера режет болезненный нарыв на лопатке, который был как воплощение её воспалённого страха. Эвелин фон Штернберг, в последнее время наблюдавшая за Даной с демонстративным презрением, однажды высказалась, перейдя со всегдашней холодности на едко-уничижительный тон: «Это какой безнадёжной идиоткой надо быть, чтобы так убиваться из-за мужчины, особенно из-за моего брата. Да что ты вообще себе вообразила, девчонка?». Дана пропустила её слова мимо ушей. Дана думала о том, что в тюремной камере царит выматывающий холод, кому это знать, как не ей.

— Мне нужны только взрослые члены семьи, прислуге тут не место, — сказал кофейный коротышка, завидев на пороге гостиной Дану с Эммочкой. — И детей, детей, пожалуйста, уберите. — Он замахал рукой, будто отгоняя насекомое; сам же при этом парадоксально напоминал большую осу — широкий покатый лоб, зачёсанные назад глянцево-чёрные волосы, выпуклые тёмные глаза с желтоватыми белками, выступающий узкий подбородок. И аляповатый галстук в лимонную полоску. У коротышки был гнусавый, жужжащий голос и мягкое пришепётывающее произношение.

— Эмма, ты слышала, что сказал вот этот господин, — без выражения произнёс барон. — Выйди за дверь.

Эммочка нахмурилась, однако покорно выскользнула в коридор. Дана замешкалась. Баронесса, Эвелин — все были здесь.

— А вы, Дана, останьтесь, — добавил барон.

— Прислуге тут... — снова начал коротышка и осёкся, когда барон, не обращая на него внимания, ровно повторил:

— Дана, вы остаётесь. Сядьте же, наконец, и тогда мы сможем услышать, что вот этому господину угодно и какая причина заставляет его злоупотреблять нашим гостеприимством и нашим терпением.

— Шрамм. Криминалькомиссар гестапо Шрамм, — осклабился коротышка.

— Что до вашей персоны, меня она совершенно не интересует, — с уничтожающей холодностью обронил барон. — С чем вы пришли?

— Надеюсь, то, что я принёс, заинтересует вас куда больше, господин барон.

Нервные и словно бы расхлябанные в суставах руки гестаповца открыли замки чемодана (плоского и рыжего, как таракан). Мелкие суетливые движения рук напоминали брачные игры каких-то членистоногих.

— Это ведь и впрямь интересно, не находите? — Шрамм протянул барону несколько фотографий. Дана впилась взглядом в их матово-белую изнанку, потом посмотрела на барона. Тот небрежно переложил первую карточку за последнюю. По его лицу ничего нельзя было прочесть.

Зато гестаповец явно что-то прочёл, принявшись нагло рассматривать Дану, и при этом в его выпуклых насекомьих глазах светился отблеск того смутного узнавания, которое недавно коснулось и её. «Сенситив», — осенило Дану. Когда-то на занятиях в школе «Цет» ей говорили, что сенситивы чувствуют друг друга... Дана едва сдержалась, чтобы не отвернуться.

— А вы, фройляйн, кем приходитесь Штернбергам? Родственницей?

— Не ваше дело, — Дана постаралась скопировать ледяную интонацию барона.

Тем временем барон отложил фотокарточки и сказал:

— Закономерный итог. Рано или поздно именно таким образом всё и должно было завершиться. Он это заслужил.

Голос барона был совершенно бесстрастен.

— И всё? — казалось, гестаповец действительно был удивлён, или просто хорошо играл. — Мне, знаете ли, даже немного жаль этого молодого человека. У него очень жестокий отец.

Баронесса рывком поднялась из кресла и шагнула к столу с карточками, но коротышка её опередил.

— Да вы сидите, сидите, сударыня! Сейчас вы всё увидите... — Он вручил часть фотографий баронессе. — И вы увидите... — Пару карточек он протянул Эвелин, сидевшей очень прямо, с брезгливо-возмущённым видом. — И вы тоже... — Остальные карточки достались Дане. — Смотрите внимательно, дорогие дамы. Может, хоть у вас сердце дрогнет.

Фотографии были чёткие, подробные. Плоский свет фотовспышки выхватил угол тюремной камеры с грубо выкрашенными пупырчатыми стенами и железной кроватью. Наискосок грязного матраса в изломанной позе лежал человек. Лишь на одной фотографии он вяло пытался закрыть лицо ладонью, выбеленной прозекторски-мертвенным светом. На других — с приоткрытым запёкшимся ртом и зажмуренными глазами, в каком-то тягостном томлении вцепившись пальцами в края матраса, — демонстрировал бесстыдное безразличие не то пьяного, не то больного. Кандалы, рваная рубаха, двухнедельная небритость, кровоподтёки. Примерно такую картину Дана видела в кристалле... Но на карточке это выглядело сухо и отстранённо, как протокол, и потому особенно жутко. Когда-то, в лагере, впервые увидев Альриха по ту сторону стола для допросов — обитателя иного мира, человека, неуязвимого в своём достатке и карьерном благополучии, щеголеватого, то снисходительного, то высокомерного, и всегда, всегда недосягаемо-всесильного — Дана пожелала когда-нибудь, пусть через десятки лет, поглядеть на него сломленного и униженного, по горло в грязи и безысходности, как она сама сидела перед ним, перед этим самодовольным эсэсовцем, живая лишь по недоразумению, пронумерованная, безымянная, просто кусок высушенной голодом плоти. Пожелала, собрав всю злобу — а яростная злоба служила тогда протоплазмой каждой клетке её истощённого тела. Прошло меньше года, и её пожелание, давно позабытое, родилось-таки в материальный мир. Вот оно. Эти фотографии — словно снимки картин, нарисованных её тогдашним одичалым воображением.