Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 53

* * *

По понедельникам Дана ездила из Вальденбурга в Райгольдсвиль, покупать лекарства для барона. Это дело ей стали поручать недавно.

Было раннее утро начала ноября; город спал в терпком холоде, в самых недрах непроглядного тумана. Вальденбург лежал между лесистыми холмами в узкой долине, образовавшей в противоположных его концах, где холмы чуть расступались, две запруды тихой провинциальной жизни, стекавшей к центральной улице, что стержнем проходила насквозь и называлась предельно просто: Хауптштрассе. В неё, будто горные ручьи в реку, вливались прочие улицы, на многих из которых стояло не более трёх-четырёх домов. Кроме того, была церковь, небольшой часовой завод, вокзал и депо — вот и весь город. На окраинах — яблоневые и грушевые рощи, день за днём подновлявшие на тротуарах ковёр багряно-жёлтой листвы и одурманивавшие прохожих сладким запахом древесного тлена. Из переплетения ветвей, взаимопроникновения пышных крон кое-где поднимались флюгера и башенки богатых особняков вроде того, в котором жили Штернберги. Как-то воскресным днём Дана прошлась по главной улице от окраины до окраины — мимо старинного источника посреди островка провалившейся брусчатки, под аркой единственной в городе башни, и дальше, вдоль лепившихся друг к другу двухэтажных домов, по узкому, в полтора шага шириной, тротуару. В следующее воскресенье она поднялась к развалинам средневековой крепости, давшей имя Вальденбургу. Оттуда, с вершины холма, открывался весь город, и в сероватой дымке пасмурного дня виднелся соседний Обердорф. Руины, прищурившиеся чёрными оконцами и в никуда ведущими узкими проходами, в бородавках мха и пробивавшегося повсюду худосочного кустарника, от века к веку враставшие в плоть окрестных скал, из которых произошёл тут каждый камень, выглядели отрешённо, напоминая почему-то Дане самый старый из портретов в доме Штернбергов, хотя род остзейских баронов не имел к этой крепости ни малейшего отношения. Местами развалины тихо кровили выветренным кирпичом. Поросшие лесом, таившим зелёную хвойную тьму, в подпалинах осенней ржавчины, крутые склоны вокруг обнажали ближе к вершинам белёсый камень, и поднимались уже отвесными утёсами, на макушках которых разлаписто топорщились сосны. И всё, на что ни падал взгляд, казалось, отвечало умиротворённым и мудрым взглядом, и Дана тогда подумала, что это место, такое соразмерное ей своими тесными улочками сонных городов, хмурыми лесами и дикими скалами, столь достойное привязанности, вполне может стать новой родиной для неё, совсем не помнившей своей родины и лишь судившей о ней по когда-то увиденным в кабинете Альриха картам — неведомая эта страна была огромная, как пропасть.

Дана сидела на переднем пассажирском сиденье автобуса, сразу за водителем, напевавшим что-то на незнакомом ей языке, и смотрела в окно. Из тумана являлись, обретая очертания, стволы и ветви стылых заворожённых деревьев, чтобы через мгновение кануть обратно в сизое марево. Мотор натужно выл, пока автобус поднимался в гору, и туман понемногу начинал светлеть, словно бы таять в собственном молочном сиянии. Скоро остатки его растворялись в прозрачном воздухе, будто капли молока в ключевой воде, и влажная листва сквозистых буковых крон сияла под солнечным светом, пронизавшим небесную высоту, от которой захватывало дух. На повороте между обтрёпанными елями, ветви которых висели, как мокрые кошачьи хвосты, показывалась долина, из которой они только что выехали — на её месте безмолвствовал снежно-белый океан. Автобус спускался с вершины, и лес выдыхал навстречу призрачную дымку, которая вскоре набирала свинцовую глухоту, поглощала небо и землю, чтобы у подножия холма вновь превратиться в плотный кокон тумана — и вновь в салоне автобуса становилось пронзительно-сыро, как в старом погребе.

И Дана вдруг почувствовала, что улыбается. Не из-за чего-то, просто так. Это было бы очень похоже на счастье — если бы не страх, который засел в солнечном сплетении, как невидимый стальной прут, выходя из спины где-то между лопаток. В преддверии ночи, лёжа на узкой кровати, закрывая глаза, Дана часто представляла, что не одна в комнате, что тот, кого она ждёт, — он сидит в ногах и молчит, можно сесть и дотронуться рукой... Страх отступал немного — ровно на то время, которого хватало, чтобы заснуть. И приходили сны. Всё реже Дане снились бесконечные переклички на аппельплаце или тот обморочно-голодный ужас, когда по каким-либо причинам отменяли раздачу еды, — и всё чаще во снах она говорила с Альрихом, спорила с ним, пыталась в чём-то убедить. Просыпаясь, она мало что помнила. «Да сними ты, наконец, свою проклятую униформу! — кажется, кричала она ему. — С чего ты взял, что ты и твой мундир — одно и то же?!» Были и другие сны с его участием — чаще приуроченные к концу её личного лунного цикла — с ощущением тёплых ладоней и прерывистого горячего дыхания на коже, волшебные сны, после которых всё сладко обмирало внутри, сны, отблеск которых согревал её потом целый день. Никогда прежде Дана не видела таких снов.

По пробуждении она позволяла себе несколько минут сладостной неподвижности, когда от тела остаётся лишь дыхание, — чтобы представить вместо своей непривычно-просторной, словно из раннего детства, комнаты тесную курсантскую комнатушку, и сумрачные коридоры закрытой эсэсовской школы, и других курсанток, таких же концлагерных заключённых, как она, и даже — их ненавидящие, завистливые взгляды — потому что она была там единственной, кто таил в себе ожидание счастья, и оно, это ожидание, просверкивало в глазах, выпрямляло спину. В тюремных стенах у неё было всё то, что у прочих бывает только на свободе, — и чужое неравнодушие, и несколько поцелуев, когда из неё словно бы вынули часть души и, согрев между нёбом и языком, вернули обратно, и такие прикосновения, каких она не позволяла прежде никому — даже не думала, что когда-нибудь позволит.