Страница 7 из 60
Запутаться в депрессии легко, просто останьтесь в полном одиночестве, наедине со своими мыслями, удушающими воспоминаниями, отравляющей тоской, просто спрячьтесь под одеялом и закройте глаза, чтобы раз за разом проигрывать в памяти произошедшие события, которые вы бы хотели забыть.
Хотели бы... но не можете. Словно до сих пор чувствуя запахи, ощущения, прикосновения того дня, события которого смогли обнажить вашу слабость.
Моя слабость таится в страхе и непонимании; мыслях, что кружатся вокруг меня и бьют больнее кнута, потому что каждая их них приводит к одному выводу: я по собственной глупости стала частью ужасающих легенд, которыми пугают детей в изоляции. В детстве мы их боимся, в юности рассказываем друг другу и смеемся, стараясь спрятать суеверный страх за весельем, во взрослой жизни мы перестаем верить, потому что не находим доказательств.
А я вот нашла, так просто, оказавшись не в том месте и не в то время. Теперь не убежать, не спрятаться и не повернуть назад, и черная безысходность все сильнее въедается в сердце, отчего я замыкаюсь в себе и уже не стараюсь вынырнуть, попросту не понимая, для чего это нужно. Ведь не сегодня так завтра меня не будет, быть может, он убьет меня быстро — от гнева, быть может, будет пытать — от скуки, быть может, я сделаю это сама, все-таки не выдержав хаоса, поселившегося в моей голове с того вечера.
Слишком много мыслей, воспоминаний и догадок. Слишком много всего, чтобы я могла справиться. И теперь я не хочу домой, не хочу спастись, я не жалуюсь и не умоляю — просто таю, закутываясь в длинный теплый свитер и наблюдая за сменяющимся за окном видом. Мое любимое время суток — ночь, когда от дневного света не остается и следа, а на улице воскресают черничные сумерки, сжимающие дом со всех сторон. Обычно, к часам двенадцати, когда отключают уличную подсветку и заглушают фонари, я напротив, включаю в комнате яркий свет и открываю большое окно, отодвигая занавески в сторону. Потом сажусь напротив него на пол, прижимаюсь спиной к стене и обхватываю колени руками, дрожа от прохладного ветра, беспрепятственно врывающегося в мой маленький безумный мир.
Но холод осенних ночей меня мало волнует, потому что спустя несколько минут начинается самое интересное: на яркий свет прилетают еще не уснувшие от холода мотыльки. Они кружатся по комнате, старательно хлопая крылышками, и всегда подлетают к люстре, чтобы с удивительным упорством биться о лампочки, при этом повреждая свои крылья. Многие из них беспомощно падают на пол и с еще большим упорством пытаются подняться, словно этот свет и есть их спасение и как только они его достигнут, то обретут свое счастье и найдут покой.
Покоя они не находят и уже на вторые сутки умирают, скапливаясь в плафонах темным ворохом высушенных тел, а на их место прилетают другие, и все начинается по новой: ночь, открытое окно и я, безэмоциональным взглядом следящая за попытками мотыльков достигнуть своей мечты, которая, несмотря на их преданность ей, все равно их губит.
Наверное, именно этот факт так сильно привлекает мое внимание, и в наблюдении за их самоубийством я нахожу какое-то странное извращенное удовольствие, хоть как-то отвлекающее меня от саморазрушения. Это саморазрушение проявляется в полной апатии, и я уже не слежу за временем, не думаю о будущем, не обращаю внимания на приходящую ко мне три раза в день Мадлен, которая смотрит на меня с видимой жалостью и укоризной — как смотрят матери на своих никудышных детей, задыхающихся от собственной слабости.
Она приносит мне завтрак, обед и ужин, к концу дня забирает их нетронутыми и вновь возвращается утром, уже со свежей порцией завтрака. Ничего не говорит и ничто не рушит, позволяя мне и дальше гореть в своем молчаливом безумии. Я так яро оберегаю его, что даже не пытаюсь узнать ее получше, не отвечаю на ее вопросы про самочувствие и, уж тем более, не спрашиваю про Господина, совершенно про меня забывшего. Мне становится как-то плевать: на всё и всех, и на себя в том числе.
Наверное, точно так же чувствуют себя люди, знающие о неизлечимой болезни и опустившие руки, потому что борьба кажется им бессмысленной.
Сегодняшний вечер ничем не отличается от остальных, только тишина в комнате становится до безобразия гнетущей, и я открываю окно, надеясь выловить хоть какие-нибудь звуки. Поправляю сползший с плеча бесформенный свитер крупной вязки — единственной теплой вещи в моем гардеробе — и стягиваю его пониже, потому что ноги совершенно замерзли, и даже ступни, облаченные в махровые носки, никак не могут согреться. Все же ночи стали намного холоднее, и совсем скоро мое развлечение в виде гибели мотыльков прекратится.
Какая жалость.
Продолжаю стоять на месте, вглядываясь в замирающий закат и вдыхая свежий, наполненный влажностью начинающегося дождя ветер, когда за моей спиной открывается дверь, и в комнату тихо входит Мадлен, на этот раз без подноса. И это верное решение, потому что портить столько продуктов — настоящее расточительство.
— Господин ждет тебя к ужину.
Я безразлично пожимаю плечами, словно зная о его желании задолго до прихода Мадлен, и покорно следую за ней, даже не соизволив переодеться или привести себя в порядок. Какая разница, в каком виде я встречу смерть, думаю, в свитере с разодранным горлом я буду смотреться не менее эффектно, чем в платье.
Спокойная и мелодичная музыка встречает меня еще на лестнице, и под минорные звуки фортепиано я захожу в столовую, освещенную мерцанием множества свечей, придающих помещению таинственно мистический вид. Растерянно останавливаясь у порога и тут же наталкиваюсь на тяжелый взгляд Господина, сидящего, как и всегда, на своем месте, и недоуменно насмешливый — его любовницы, которая, едва взглянув на меня, опускает голову и выдавливает из себя что-то наподобие улыбки.
И пока я мнусь у двери, Рэми прощупывает каждый дюйм моего тела, начиная от забранных на макушке волос и заканчивая облаченными в теплые носки ногами. Мне даже становится не по себе, когда его черные пронизывающие глаза зависают на уровне моих коленей, которые я тут же инстинктивно свожу, словно не позволяя ему зайти дальше. Галантный жест рукой, и я покорно усаживаюсь на указанное место, тут же вытягивая рукава и пряча леденеющие ладони в тепло свитера.
— Прошу прощения, Адель, Джил, утонув в своих переживаниях, совершенно забыла об этикете.
— Добрый вечер, — поняв намек, произношу я и опускаю взгляд на стол, заставленный различными яствами, не вызывающими никакого желания попробовать их. Видимо, за неделю голодовки, мой желудок успел привыкнуть к пустоте и теперь не требовал ее заполнить.
— Добрый, — она говорит все также нараспев, и я чувствую, как она смотрит на меня, наверняка находя мой вид забавным. В отличии от меня Адель облачена в бежевый атлас платья на тонких бретельках, открывающих вид на ее выпирающие ключицы и худощавые плечи; перекинутые на одну сторону волосы, закрепленные длинной заколкой и зафиксированные лаком; подведенные черной подводкой глаза с удлиняющими их стрелками, придающими ей еще большую схожесть с кошкой; алые губы, накрашенные матовой помадой, оставляющей следы на кромке бокала, когда она делает из него маленькие глотки.
По молчаливому приказу Господина, моя тарелка наполняется едой, и дворецкий, выполнив свою работу, будто сливается со стеной, прячась в тени и пристально следя за каждым жестом своего Хозяина.
Проходят минуты, прежде чем я, наконец, поднимаю голову и нахожу в себе смелость отодвинуть тарелку подальше.
— Спасибо, я не голодна, — наверное, сейчас я подписываю себе приговор, потому что Господин слишком резко откидывается на спинку стула, и, оперевшись о подлокотник локтем, начинает поглаживать свой подбородок пальцем. И все это время он не спускает с меня обжигающего взгляда, не произносит ни звука, не позволяет мне расслабиться, окутывая исходящим от него напряжением.
Адель, сидящая сбоку стола, тоже молчит; знаю, что наблюдает за нами, но предпочитает не вмешиваться, поступая очень даже мудро — не каждый решится рассеять ту неуютную натянутость, что возникла между нами.
— Не голодна сегодня, вчера и позавчера. Чего ты добиваешься, Джил?
— Экономлю ваши деньги, Господин. Зачем вкладывать их в то, чего завтра может не быть.
— Ах, вот оно что. Значит, бедная девочка переживает не из-за смерти случайной подружки, а из-за того, что с ней может случиться то же самое. А я уже было подумал, что дело в излишней чувствительности и сострадании, коим ты обладаешь в избытке, — он театрально всплескивает руками и демонически улыбается, все продолжая смотреть только на меня — словно в этой комнате только мы и никого больше, словно за одним столом с нами и не сидит его лощеная любовница. — Я могу помочь тебе, Джиллиан. Раз уж ты хочешь умереть от голодной смерти, то позволь мне проявить свое великодушие и предложить тебе менее болезненную альтернативу. Скажем так, я могу облегчить твои страдания, — на этом слове он прижимает ладонь к груди, словно делает это от чистого сердца, и коротко кивает, после чего отлипший от стены дворецкий берет со столика поднос с единственно стоящим на нем бокалом и ставит его передо мной.
А в это время я задыхаюсь от бешеного стука сердца и от догадок, которые заставляют меня подозрительно посмотреть на содержимое бокала, а затем на Господина, совершенно невозмутимого, холодного и уверенного в своем решении.
— Пей.
— Что это?
— Не все ли тебе равно? Пей, — в его голосе начинает звучать металл, а меня бросает в жар, от которого шумит в ушах, и в глазах появляются черные точки. С ужасом всматриваюсь в рубиновую жидкость, от которой исходит терпкий аромат вина, и не могу пошевелиться от понимания того, насколько я сейчас близка от смерти, которой, оказывается, отчаянно боюсь. Боюсь так сильно, что постепенно оттаиваю, скидывая с себя когти терзавших меня все эти дни уныния и апатии. — Ну же, только представь свои мучения от голодной смерти, а здесь... всего один глоток, и яд начнет действовать. Считай это моим прощальным подарком, Джиллиан. П-е-е-й.
Он тянет, а я бросаю затравленный взгляд на Адель, будто ища у нее поддержки и защиты, которые она может подарить мне своим вмешательством, но она остается все такой же нейтральной, только по напряженным пальцам, сжимающим бокал, я понимаю, что она вовсе не бесчувственный наблюдатель.
— Ну же, — при этих словах Хозяин с силой ударяет ладонью по столу, отчего я истерично вздрагиваю и мотаю головой, пряча руки между сжатых бедер и так отчаянно пытаясь на заплакать.
Я хочу жить, жить, жить. Пожалуйста.
— Пожалуйста, — я шепчу это так тихо, так унизительно, дрожа от страха и беспомощности перед ним, что ему приходится склониться чуть вперед, чтобы расслышать.
— Что ты сказала?
— Я не хочу умирать, прошу вас, не заставляйте меня пить это.
При этих словах, огонь, мелькавший в его глазах, угасает, и Рэми расслабляется, вновь откидываясь на спинку стула и принимая привычно бесстрастный вид.
— Что ж, тогда приступим к ужину, иначе все остынет.
— Magnifique manipulateur, (Великолепный манипулятор,) — как бы между прочим произносит Адель и, сдержанно улыбаясь, поводит пальцем по воздуху, подстраиваясь под успокаивающие звуки музыки, которую, оказывается, я перестала замечать.
С облегчением провожаю взглядом дворецкого, уносящего поднос со смертоносным вином, и, до сих пор зажато, пододвигаю к себе тарелку, едва не роняя из дрожащей руки вилку. Мне все еще не хочется есть, но я заставляю себя подцепить маленький кусочек мяса и отправить его в рот, чтобы затем медленно пережевать и через силу проглотить. Спокойная музыка, доносящаяся из динамиков, меняется на более чувственную, а я сосредотачиваюсь на еде, чтобы не сталкиваться с глазами Господина, наблюдающего за каждым моим движением.
— У тебя есть вопросы, я знаю. Ты можешь задать их.
Нервно сглатываю, не зная как озвучить свои догадки и стесняясь Адель, при словах Рэми обратившей на меня внимание, и под ее испытующим взглядом чувствую себя лишней, будто подглядывающей, ненужной третьей, не по своей воле испортившей ей ужин.
— Вацлав, он... — бог мой, это так трудно сказать, словно как только я произнесу это вслух, страшные сказки оживут. — Знаете, в изоляции рассказывают легенды.
— Легенды никогда не возникают на пустом месте, так что да, Вацлав часть их, как и я, как и Адель, как и многие живущие в Венсене, — Рэми несколько невежливо перебивает меня, будто желая покончить с этим побыстрее, а я растерянно смотрю на Адель, которая принимает скучающий вид, рассматривая свои наманикюренные ногти.
— А в Изоляции есть такие, как вы?
— Называй вещи своими именами, и нет, в колонии нет вампиров. Она создана для людей.
— Почему вы называете ее колонией?
При этом вопросе Адель издает смешок, а я краснею от неловкости, чувствуя себя совершенной глупышкой.
— Потому что это и есть колония. Мы заинтересованы в существовании человечества как вида, поэтому такие города построены по всему миру. Они окружены стенами — так легче контролировать вас. Мы создаем вам условия для относительно комфортной жизни, а взамен вы предоставляете нам кровь.
— То есть вы выращиваете нас как скот? — мне становится так противно и тошно, что я не могу сдержать обиды и со злостью смотрю на Рэми, который иронично пожимает плечами.
— Можно сказать и так. Что в этом удивительного, Джиллиан? Вы тоже выращиваете скот для того, чтобы прокормиться.
— Мы не животные.
— Наверное, животные, которых вы убиваете, думают точно также.
— Значит, вы считаете нас животными?
— Донорами, если быть точнее.
Адель закатывает глаза, откровенно скучая, а потом встает и, взяв бокал с вином, отходит в сторону, начиная пританцовывать в такт музыке. Против своей воли наблюдаю за ней: за ее плавными движениями, аристократической осанкой, за тонкой рукой и длинными пальцами, очерчивающими воздух. В тайне я даже завидую ее грациозности и статности; ее красоте, что не может не привлекать к себе внимания; но ненавижу за положение, которое ставит ее на одну ступень выше в пищевой цепочке.
Наконец, отвлекаюсь от созерцания ее красоты и перевожу взгляд на Хозяина, который не переставал смотреть на меня. Он сидит в пяти ярдах от меня и в свете свечей его глаза кажутся слишком черными, слишком таинственными, я бы даже сказала гипнотизирующими, потому что, как только я тону в них, то перестаю замечать не только Адель, но и все вокруг.
— Если вы заинтересованы в существовании нашего рода, то почему так легко убиваете нас? — имея в виду Катрину, спрашиваю я.
— Ваша численность позволяет нам иногда, скажем так, развлечься, — он вновь пожимает плечами, а мне хочется стереть с его лица это безразличие, и неважно как: брошенной в него тарелкой или своим молчаливым уходом, ведь мое своеволие наверняка разозлит его. — Я хочу, чтобы ты относилась к этому проще, Джиллиан, мы хищники, это наша природа, тем более, прожив на земле сотни лет, начинаешь по-иному смотреть на смерть.
— Сколько же вам лет?
— О-о-о, малышка, он очень и очень старый, — Адель возникает за моими плечами внезапно, разрывая нашу зрительную связь и склоняясь к моему уху: — Даже не представляешь, насколько старый, правда, Дамиан? — Она так близко, что я чувствую аромат ее духов, смешавшихся с запахом вина, только что выпитого ею. Ее тонкие руки оплетают меня за плечи, и она прижимается своей холодной щекой к моей, горячей от смущения. Затеянный нами разговор отходит на задний план, и остается только ее щекочущее дыхание, только ее нежные руки, только ее тягуче медленная речь с мурлыкающими интонациями: — Мне скучно, Дамиан, поедем и развлечемся. Думаю, la petite (моя малышка) составит нам компанию. Пора показать ей все прелести нашей жизни.
Я хочу задать еще несколько вопросов, но она упрямо уводит от темы, будто оставляя все самое интересное на потом. И только я открываю рот, как она угрожающе шепчет:
— Тсс, ни слова больше. Хватит разговоров, — она прижимает палец к моим губам и, выпрямляясь, поправляет и без того идеально сидящее на ней платье. — Давай же, мистер Рэми, иначе я найду себе другую компанию, — в ее тоне появляются капризные нотки, и Господин сдержанно улыбается, откладывая лежащую на коленях салфетку и тоже вставая.