Страница 76 из 93
Что ж это,
что ж это,
что ж это за песнь?
Голову на руки
белые свесь.
Тихие гитары,
стыньте, дрожа:
синие гусары
под снегом лежат!
Николай Асеев
Тихо и ясно сияли свечи. Нагретый сотнями горячих язычков воздух дрожал, искажая святые лики, или это непролитые слезы были тому виной? Черный мраморный пол сливался с сумраком внутреннего пространства храма, отчего свечи и их отражения выстроились единым светлым коридором, заключавшим внутри себя колеблющееся марево темноты, точно воды Стикса, влекущие душу к изнанке мирозданья. В обтянутом красным сукном гробу в окружении цветов и свечей лежал Ночная Тень. Напряжение последних дней исчезло с его лица, черты были отрешены и спокойны, словно там, за последней чертой, мятущаяся душа моего друга наконец обрела то, что тщетно пыталась найти в бренном земном мире. Прядь черных волос перечеркивала высокий лоб Звездочадского, уста застыли в вечном безмолвии. Согласно последней воле Габриэля облачили в порванный и вновь заштопанный мундир с блестящими пуговицами, с золотыми петлицами и эполетами, на ногах были узкие армейские брюки и сапоги со шпорами, тут же лежала кавалерийская шашка. Благоухание цветов мешалось с теплым, густым запахом ладана и с едва заметной пока сладостью тлена.
У гроба собрались друзья и близкие и все те, кто пожелал проводить Габриэля в последний путь. Непоколебимый, словно столп мироздания, высился князь Магнатский: руки сложены на серебряном набалдашнике трости, тяжелые веки прикрывают глаза, усы топорщатся жесткой щеткой, скрывая сжатые в линию тонкие губы. Вплотную друг к другу стояли Арик и Гар, в общей скорби позабывшие о разделившей их обиде. Мрачной тенью застыл Разумовский, в толстых линзах его пенсне дробились огоньки свечей. Ангелика безутешно рыдала на плече статного седовласого господина, верно, приходившегося ей отцом. Субтильный, взъерошенный жался злой насмешник Горностаев, с которым мы так некстати рассорились на балу. Пришел Лизандр с родными и граф Солоцкий с дочерьми, хотя последний - без приглашения. Я знал это наверное, поскольку сам надписывал квадратные листки под диктовку Януси. Присутствовали и другие люди, с которых я не знал либо знал поверхностно. Все они стояли у гроба, крестились и повторяли за священником молитвы.
Воск с горящей свечи обжигал мои пальцы, и это было даже хорошо, поскольку помогало не погрузиться в беспросветное отчаяние. Я держался ради Януси. Девушка стояла возле изголовья почившего брата, и я с радостью предложил бы ей руку, чтобы опереться, или плечо, чтобы выплакаться, но не мог сделать ни того, ни другого.
Священник читал нараспев: «избави его вечныя муки и огня геенскаго, и даруй ему причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящым Тя». Мысленно я повторял за ним слова, всем сердцем желая, чтобы Господь принял моего друга в своем царстве. Затем святой отец вложил в руку Габриэлю разрешительную формулу и под пение стихир «Приидите, последнее целование дадим» началось прощание. Живые поочередно подходили к почившему, целовали в лоб, прикладывались к образу Спасителя на его груди. Пульхерия Андреевна оросила слезами руки сына, сильные и беспокойные прежде, а ныне застывшие навек. Подошла Ангелика – бледная, в черной кружевной косынке, с блестящими от слез глазами, вынула что-то из своего ридикюля и опустила Габриэлю на грудь. Это оказалась отстриженная коса, червонным золотом рассыпавшаяся по синеве мундира. Не сдерживаясь, Ангелика плакала в голос, и крестилась, и кусала губы, и опять плакала, пока седовласый мужчина пытался отвести ее от гроба, давая место другим.
Настал и мой черед прислониться губами к холодному челу Звездочадского. Никогда больше, с горечью подумал я, не скакать нам в разведку сквозь ночь, не прикрывать друг друга от вражеских пуль, не пить горькую на брудершафт. Мой друг почил навеки, и смерть – единственное, что я не могу разделить с ним, ему придется нести ее одному, и это безвозвратно, навсегда. Смерть Габриэля была такой же неотвратимой действительностью, как и предшествующая ей дуэль, как ссора со стражем и ночной визит Януси. Я погубил своего друга и обесчестил его сестру. Слезы потекли по моим щекам, жаркие, как воск со свечи, горевшей в моих ладонях. Я плакал и не видел в том ничего постыдного, напротив, стыдным было бы, останься мои глаза сухими, а сердце – ровным.
Священник запел Трисвятое, и под его тягостное, заунывное пение вся процессия медленно двинулась на кладбище, что располагалось за храмом. Глухо легла деревянная крышка, навсегда отрешая почившего от мира живых. Гроб заколотили и на веревках опустили в разверстую могилу. Размашисто, крестом, священник бросил первую горсть земли. Это было знаком, за которым другие принялись делать также. Когда очередь дошла до меня, я тоже бросил землю в жадный зев могилы. «Спи спокойно, мой боевой товарищ. Да станет земля тебе пухом, - мысленно попрощался я. - Прости беды, которые я причинил тебе своей нерешительностью. Еще не знаю как, но я употреблю все силы к тому, чтобы их исправить. И тогда, быть может, я сам смогу себя простить».
На обратном пути собравшиеся принялись потихоньку оттаивать от горя. Молчание стронулось, сперва робко, а затем все смелее и смелее побежали шепотки – зашуршали, зашелестели. Я не участвовал в разговорах, однако отмечал их краем сознания, чтобы после осмыслить либо того вернее - забыть навсегда. За мною шли Арик и Гар, и так получилось, что, будучи одним из первых свидетелей их ссоры, ныне я свидетельствовал примирение.