Страница 62 из 93
Меня тошнит от запаха горелой кожи. В камине клубится дым; щиплет в глазах. Пальцы отпускают колокольчик. Не помню, звонил я в него или нет. Я не могу шевельнуться. Еще ни разу в жизни я не видел ничего подобного. Его лицо искажено гримасой; оно опухает, пальцы беспомощно цепляются за воздух. Он задыхается и пускает пузыри; словно мешок с котятами идет на дно.
Мне его не жаль. Он сам виноват, я так считаю. Это он поджег книгу, а не я. И должен был понимать, что за этим последует. Он падает на четвереньки и царапает ногтями отцовский персидский ковер; его тошнит на ковер, но это его проблемы. Он сам напросился. И все же я не могу отвести от него взгляд.
— Люциан, — внезапно произносит он. Или мне это только кажется?
Он произносит мое имя еле слышно, а может, и не произносит вовсе; может, просто последовательность звуков, гласного и свистящего, и гримаса на его лице заставляют меня думать, что он обращается ко мне. Скорее всего, мое имя послышалось мне, как в шепоте ветра нам слышатся осмысленные слова. 7юди вечно ищут смысл в бессмысленных вещах.
Но вдруг он просит о помощи? Впрочем, я ничем не могу ему помочь. Даже если бы я заставил себя к нему прикоснуться, что я могу сделать? А если ему нужна помощь, пусть зовет меня «Дарне». Или «господин Дарне». Кем он себя возомнил? С чего он вообще взял, что меня можно звать Лю-
цианом? Как смеет просить у меня прощения и смотреть на меня так? Я даже рад видеть, как он мучается.
Он снова произносит мое имя — на этот раз сомнений не остается. А потом — каков наглец! — протягивает мне руку неустойчиво балансируя на коленях. Отвратительное зрелище: он словно нищий, только хуже, потому что одет не в лохмотья, а в этот фатоватый костюм, как у де Хэвиленда. Слабак! Хотя, пожалуй, нет,когда мы дрались в коридоре, он не показался мне слабым. Скорее, слабовольным. Вот и сейчас в его взгляде промелькнуло что-то, похожее на страх. Жалкий трус.
Я нарочно отступаю на шаг. Сердце бьется, как часовой механизм. Если он еще раз попробует дотронуться до меня, пну его, как собаку.
Из камина валит дым. Он кашляет... нет, всхлипывает. Лицо его залито слезами. Нити слюны свешиваются изо рта. Склонившись над узорчатым ковром, он бьется в конвульсиях и изрыгает желчь. Меня шатает. Не вздумай упасть, дурень, приказываю я себе.
Книга почти догорела. Она горит очень быстро, будто сделана не из бумаги вовсе. Плотный черный дым проникает мне в глотку. Горло саднит; я сглатываю и протираю лицо расстегнутым рукавом рубашки. На льняном полотне остаются грязные мокрые пятна. Меня захлестывает ярость. Как они посмели — как посмел Эмметт Фармер — сотворить такое со мной! Кто дал им право очернять меня своим злым колдовством? Фармер — переплетчик, он заслуживает того, что случилось с ним, но я — я невиновен. Я тут ни при чем. Странная печаль проникает в меня с дымом, оседает на легких липким пеплом, но разве это моя печаль? Не хочу, чтобы воспоминания Эмметта Фармера замарали меня даже самую малость.
Книга вспыхивает короной пламени и прогорает. От нее остается лишь горстка пепла; страницы, серые и готовые рассыпаться в порошок, тонкие, как грибные перепонки. Теплятся угли. Кожаный переплет сгорел: от него остались лишь лоскуты с обугленными краями. Дым рассеивается.
— Люциан, — снова произносит Эмметт Фармер. Пытаясь подняться на ноги, он хватается за край стола для опоры и промахивается. Судорожно моргает. — Прошу, Люциан...
Его глаза закатываются, и на мгновение я вижу лишь белки и пустой взгляд. Потом он падает вперед, ударяясь челюстью об пол. В его горле что-то булькает; жидкость выливается на пол изо рта. Он дышит: значит, живой.
Воцаряется тишина.
Что мне делать? Фармер не шевелится, и мысль о том, чтобы прикоснуться к нему, уже не кажется такой ужасной. Я мог бы проверить его пульс, но я вижу, что грудь его вздымается и опускается. Я мог бы перевернуть его, чтобы он не захлебнулся собственной рвотой, но он и так лежит лицом вниз, а спазмы прекратились. Я опускаюсь рядом с ним на одно колено и осторожно протягиваю руку. Что делать дальше, я не знаю. Пожалуй, надо вьыснить, в сознании он или нет. Но стоит мне коснуться его одежды костяшками пальцев, и меня начинает лихорадить. Я отдергиваюсь. Нужно прийти в себя, пока кто-то не обнаружил нас. Шатаясь, я поднимаюсь на ноги и выливаю в бокал последние капли бренди. >^аряясь о край стакана, графин дребезжит, как стучащие зубы. Я пью до дна и проливаю бренди на воротник. Капли стекают по шее и смешиваются с холодным потом на груди. Красные цветы на обоях взирают на меня разинутыми ртами; кажется, что они разевают свои пасти
все шире и шире за завесой дыма из очага. Представляю, как стал бы насмехаться надо мной отец, увидев, как я дрожу. Нужно прийти в себя.
Чтобы успокоиться, я часто прибегаю к такому трюку: представляю, что надо мной нависает серая стена, громадная, безликая и абсолютно плоская. Она полностью заслоняет обзор. Я закрываю глаза и встаю перед ней, представляю, как она поднимается выше и окружает меня со всех сторон. Наконец я оказываюсь внутри серого пузыря размером с бесконечность. Я один. Ничто не может причинить мне вред. Ничто не пробьется сквозь стену.
Открываю глаза. Лихорадочная дрожь прошла. Комната больше не расплывается перед глазами. Меня окружают роскошь и тишина, бархат, кожа и черное дерево. Старинные напольные часы, фарфоровые собачки на каминной полке, витрина с диковинками. Кабинет джентльмена, как с картинки в журнале. Только тело на полу у камина здесь явно лишнее.
Подхожу к потемневшей картине, на которой изображен незнакомый горный пейзаж, и смотрю на свое отражение в стекле. Я выгляжу ужасно, но по крайней мере могу взглянуть себе в глаза. Откидываю прядь мокрых волос со лба, поправляю галстук и подтягиваю узел так высоко, что влажного пятна на воротнике почти не видно. От меня пахнет бренди, но это дело обычное.
Наконец я звоню в колокольчик, сажусь в кожаное кресло у камина и кладу ногу на ногу. Я спокоен. Я контролирую ситуацию. Когда войдет Бетти и спросит, что мне нужно, мой голос не дрогнет. Велю ей принести еще бренди и вежливо попрошу убрать переплетчика с коврика и выставить вон в приличествующей манере. Что значит «приличеству-
ющая манера», мне неизвестно; если Бетти поинтересуется, я пожму плечами и велю ей спросить у кого-нибудь другого.
Стараюсь не смотреть на Фармера, и взгляд падает на овальный стол, который отец использует как письменный. На столе разложены книги, что принес давеча Фармер. Видно, что я их листал и что-то искал. Не знаю, разозлит ли это отца. Вот что хуже всего: невозможно угадать, что его разгневает. Но если он разозлится...
Делаю вдох. Представляю, как меня окружает серая стена. Гладкая. Ровная.
Дверь открывается. Я даже не вздрагиваю; я надежно укрыт стеной. Откашлявшись, обращаюсь к вошедшему: — Уберите этот бедлам, да поскорее.
Я не слышу ответа. Лишь шаг. Не женский шаг. Серая стена рушится, и я оказываюсь в мире острых углов, где все вызывает дурноту. Оборачиваюсь и с трудом поднимаюсь с кресла. Кружится голова; чтобы сосредоточиться, я больно прикусываю язык. Жалкое, должно быть, зрелище.
Отец слабо улыбается мне: любой, кто не знает его, назвал бы эту улыбку рассеянной.
— Прости, я решил, что это слуги.
— Одно неосторожное слово, — со вздохом произносит он, — может означать разницу между победой и поражением. Будь внимательнее, болван.
Мое лицо вспыхивает. Я стискиваю зубы.
Отец обходит темные лужи рвоты и дотрагивается до Эмметта Фармера носком ботинка.
— Ну что за непотребство. Надеюсь, ты тут ни при чем. — Нет! Я... — Он поднимает палец вверх, и я замолкаю. — Опиши, что тут стряслось. Будь краток.
Проглатываю комок в горле. Как найти подходящие слова и объяснить ему, что тут стряслось? То, как Фармер смотрел на меня, прежде чем лишиться сознания, как произносил мое имя, ужас на лице человека, которого насильно вынудили вспомнить часть его собственной жизни, — боюсь, отец не захочет этого знать.