Страница 4 из 6
– Ешь, паря, не стесняйся – твое дело молодое. Как говорится, чтоб спалось, пилось и елось, чтобы баб любить хотелось. На чем я остановился-то? А-а! На гибком вале. Я еще, когда в техникуме учился имени Мосина, раньше он назывался вечерний рабочий механический техникум – задирали нас тульские ребята: «Дерёвня! Дерёвня!» А сами-то, суки, городскими себя считали – Тула и сейчас-то деревня деревней и если бы Брежнев не приехал в неё город-герой вручать, наверное, и по сей день в резиновых сапогах бы ходили, а тогда и вовсе – коровы по городу ходили, да на телегах ездили. А себе туда же! А шпаны было, как говна за баней! Время было такое – беспризорщина выросла ни на что, кроме поножовщины да воровства непригодное. Потом время всех рассортирует, кого в лагеря, кого в братскую могилу. Эх, жизнь! Вот те ребята, которые послабей, чтобы хоть как-то защититься и придумали этот «гибкий вал» – пружина метровая на одном конце ручка как на плетке, а на другом свинцовый набалдашник. Страшное оружие, хотя и простое. Если по руке попал – перелом обеспечен, по голове – венки и белые тапки. Я, правда, таким никогда не пользовался. У меня вот, – Антонович показал мощный загорелый кулак, – иной раз как врежу – только ноги из кустов покажутся и зубы, как семечки из перезревшего подсолнуха посыплются. Я по молодости лихой был, никого не боялся – дерзкий, хлесткий, а подраться любил, медом не корми…
Антоныч, раскурив «Беломор» долго молчал, выпуская через нос струйки сизого дыма. То ли так падала тень на его лицо от китайки, то ли это скользили по его челу мрачными призраками темного былого невеселые думы.
Мне уже было давно пора вернуться с рыбалки, но в тоже время страсть как не терпелось дослушать эту историю человеческой жизни. Старик не спешил, а торопить его наводящими вопросами уже подсказывающими ответ, как это делают идиоты журналисты, заранее подгоняя интервью под свое виденье, изначально втискивая его в рамки своей статьи – главное, чтобы с основной дороги повествования не сбиться. Оно и понятно, человек прожил такую жизнь, по которой по столбовой дороге не проедешь и вот так за рюмкой водке не поведаешь, сколько было в ней и ям, и ухабов, и объездных путей и зла, и милосердия.
– Вот и я тогда подумал, как ткнет в меня немец, подлец, свой длинный палец-указку и скажет: «Арбайтен!» тут я его и уработаю, угощу я напоследок своей шестеренкой, только мозги по стенам брызнут, а потом пусть меня калеными щипцами на части рвут, казнят, вешают – хрен один, зато хоть от ног отмучаюсь, от этой боли нестерпимой, от которой все в глазах меркнет, и белый свет не мил становится.
А наши ребята ночью нашли на стене гаража лестницу металлическую, скобами прибитую. До самого рассвета они её отрывали, стальные костыли расшатывали – сняли, примерили, как раз до проема, что в потолке, достает. Шустрые, черти, трос сняли с лебедки – это, чтобы на землю спуститься, а там бузина прямо за гаражом и овраг. Слышу, побег замышляют на будущую ночь. Я сижу, молчу. Куда мне с ними, если я даже стоять не могу? Кто меня на горбу на себе потащит – маршал какой. Я же их свяжу по рукам и ногам. Ладно! Была у меня надежда, что наши, может быть, отобьют. Но им, видно, в тот раз так прикурить дали, что ни слуху, ни духу. Так слышно, что где-то фронт гремит, вроде грозы. Упросил я мужиков, чтобы завтра, когда уборную чистить пойдут и меня в эту бочку посадили, немцы-чистоплюи к этой бочки и близко не подходили. Так и сказал: «Братцы мои родные, вы завтра убежите, а я ж куда денусь?!» Вот какой наш народ – согласились, хотя попадись они – расстреляли бы вместе со мной.
Ещё когда в бочку сажали, я уже сознание потерял. Сам подумай сидеть со сломанными ногами на корточках – вышибло из меня сознание начисто. Оно, может и к лучшему, не стонал, не кочевряжился в бочке, не стошнило меня от фашистского дерьма, и голова не закружилась с кручи в овраг кверху жопой лететь, – Антоныч засмеялся, как-то по-детски весело и задорно, глаза его заискрились, засияли, паутинки морщин на щеках задергались. Видимо, последняя фраза ему и самому понравилась. Настроение его сменилось, и эта трагическая история ему самому уже показалась, как нелепый страшный сон, над которым теперь уже и самому можно посмеяться. Но постепенно улыбка с его губ сошла, и дальше потекло опять то же ровное повествование:
– Очнулся в овраге, пополз на звуки боя, туда, где вроде как зарница сверкает и погромыхивает гроза. Сколько я полз – убей меня, не помню, два дня, три ли, неделю. Полз по ночам, как дикий зверь, лесами, лощинками: где ягод поем, где на земле гнездо найду птичье, птенцам, как хорек, головы покусываю, грибок какой-нибудь вроде рыжика или сыроежки. Было у меня с собой два сухаря про запас, но и они изгадились – выбросил. Днем скатывался опять куда-нибудь в низину, найду ручеёк, если повезет, обмажу ноги грязью и мне, вроде, как легче становится. Мать – сыра земля боль оттягивает.