Страница 1 из 24
Михаил Белозёров
Последний год Андрея Панина
Роман
Андрею Панину вослед…
Попытки дать объяснение феноменальному миру, безотносительно к состоянию умов людей, его создавших, заканчиваются катастрофой.
Эдуард Карпентер
Глава 1
Эволюция духа
– Я верный, как собака! – обычно говорил Панин, улыбаясь одними глазами, что служило прелюдией к ужасно красивому словцу.
И люди, который плохо знали его, думали, что он, как всегда, эпатирует, а он говорил правду. И Базлов, друг его, тоже говорил правду, уверяя, что никогда не предаст его.
– А она не понимает…
– Кто?! – ахнул Базлов, смешно выпучив глаза.
Как я проморгал? У него были кое-какие обязательства перед его женой, и он разрывался между ею и Паниным.
– Неважно, – уклонился Панин, играя голосом так, как только умел играть один он: от монотонной скороговорки унылого оттенка, до иронии или сарказма, заканчивающихся коротким, фирменным смешком.
С одной стороны, за один такой смешок режиссеры и продюсеры носились с ним, как с писаной торбой, а с другой – за бесподобную дикцию с позором изгоняли не только из одной школы-студии МХАТ; однако, только не Панина. Ему всё сходило с рук. Казалось, он говорил этим: «Я сделаю не так, как у вас принято, и баста!», и потому оставался великим, непонятным, многообещающим провинциалом с харизматичным взглядом татарских глаз.
– Понимаешь, какая штука… – сказал Панин, надевая парик и не замечая опасности, – я сделал ужасное открытие!
На этот раз голос вещал задумчиво и проникновенно, но отнюдь не сентиментально.
– Надеюсь, не роковое? – шутливо уточнил Базлов и ему стало жутко любопытно, потому что откровения у Панина были редки, как дождик в Сахаре.
– Не-е-е-т… – уронил голос Панин, – что ты! Я… я… я разучился любить! – решился он, покосившись на Базлова, мол, ты меня, как мужик мужика, понимаешь? – Меня просто перестала интересовать женская душа. – И невольно с холодной жалостью подумал о Герте Воронцовой в том смысле, что она-то испила чашу терпения до дна, а больше никого не имел ввиду, даже Бельчонка, хотя, казалось, её надо было жалеть в первую очередь.
Базлов был огромным, как скала, с длинными по грудь усами, которые он любил наматывать на палец в минуты душевного волнения. Эти усы приносили ему одни неприятности, но он упорно не сбривал их. Левый ус был реже правого.
– Вот как?.. – Базлов невольно подался вперёд так, что стул под ним жалобно скрипнул, и ткнулся ёжиком в зеркало, оставив на нём жирные пятна, как многоточия.
Здесь и лежал его интерес, только он не хотел в этом признаваться, понимая, что всему есть предел, особенно в мужской дружбе.
– Я вдруг понял, что женщины – не главное! – произнёс Панин всецело трезвым голосом, хотя уже принял на грудь сто пятьдесят граммов «бакарди».
– А что главное? – вызывающе удивился Базлов, который любил женщин, как мороженое.
– Главное – работа, ну, и слава! – значительно молвил Панин с тем редким акцентированием, которое верно указывало на правду. – Радость жизни упирается только в тщеславие!
Как он завидовал тем, кто разобрался с этой жизнью раз и навсегда и больше не задавали себе лишних вопросов. А у него до сих пор не получалось.
– Погоди… погоди… – застонал Базлов и полез в карман за блокнотом, стараясь утаить ту долю лицемерия, которая присутствовала в их общениях.
Казалось, он мечется: «Чего я ещё не понял в твоём безумии, расскажи?!» Чудовищная жажда познания терзала его душу. Только познания его были непостижимыми, как несварение мыслей, потому что нельзя познать то, что быстротечно и ускользает каждое следующее мгновение, как вода сквозь пальцы. Причём он понимал, что стать абсолютно знаменитым невозможно, но приписывал это свойство Панину, который говорил: «У меня два конька: харизма и кривлянье. Ну а как ещё выделиться? Маленький, невзрачный, не мачо и не урод. Что-то среднее. Вот и приходится изгаляться».
– Ты что, записываешь за мной?.. – удивился Панин, словно угадывая, какой влияние оказывает на друга.
– Ну да, – бесхитростно сознался Базлов и принялся листать. – Помнишь, ты говорил, что женщины, как водка, ты её ненавидишь, а пить надо?
– Положим, немного не так, но похоже, – Панин оценил в зеркале искренность друга и снисходительно помолчал. На его лице промелькнул вопрос, но не тот, который он задал. – А потом продашь за миллиард? – с фирменным смешком уточнил он.
Тем самым он давал понять, что всё ещё не верит в свою значительность, как в лимерик, после всех наград, регалий и почестей, после всей похвальбы, которая была вылита на его бедную голову. Не верит рецензентам и критикам, ахам и охам, лести и фимиамам, а верит только самому себе и делал ставку исключительно только на самого себя; и правильно, думал, цепенея от прозорливого восторга, Базлов. Именно эта значительность в Панине казалась ему величайшей тайной, и он страшно завидовал, хотя и не подавал вида. Карьера танцовщика у него не получилась, он не то что не добрался до «Парижской Оперы», но и в «Большой-то» попал под занавес, перед самой пенсией, и всю жизнь носил в сердце занозу творческой неудовлетворённости; наверное, поэтому и дружил с Паниным.