Страница 59 из 228
Впервые Гвендолин пожалела об отрезанных косах. Но что сделано, то сделано. Зато можно мыть их, когда заблагорассудится… С косами Гвен маялась ужасно, хоть и гордилась ими: у нее были самые длинные и густые волосы в классе — единственное, что выделяло ее из толпы. Так ей казалось, по крайней мере. Дома же это было сущее наказание: их надо было мыть, тщательно расчёсывать, заплетать на ночь. Брайди, которая бралась за щетку далеко не каждый день — у нее с детства была короткая стрижка — с ужасом смотрела, как Гвен, морщась, распутывает непослушные влажные пряди.
— Ты здесь все засыпала своими рыжими космами! Иди чесаться в ванную, это невозможно!
— Сама иди туда! Это моя кровать, что хочу, то и делаю!
— Да, но комната-то общая! Смотри, я ночью возьму мамины швейные ножницы и отрежу эту твою рыжую змею. Сама же спасибо скажешь!
— Ты что, сошла совсем уже с ума! Только посмей! Я сейчас пойду и скажу папе!
Брайди замолкала. Отец, хоть и никогда не говорил этого напрямую, очень гордился красивыми дочкиными волосами, и это понимала даже младшая дочка-бунтарка. Когда Гвен сломала себе руку в пять лет, часто после душа, с которым ей помогала мама, именно отец заплетал ей еще маленькие тогда косички, рассказывая истории о рыжеволосых древесных феях, что живут в зачарованных лесах и пляшут по ночам со светлячками, и о принцессе, у которой были такие длинные кудри, что она могла спустить их из башни, чтобы прекрасный принц забрался к ней и спас ее.
— Папа, но это же больно! Если дергают за волосы — больно! Как же он карабкался, тот принц? Принцесса, наверное, жутко кричала. Это был злой принц?
— У нее были волшебные волосы. Если кто-то, любящий ее всем сердцем, прикасался к ее косам — ей не было больно. Так она могла узнать, настоящая ли это любовь… Принц любил ее по-настоящему, всей душой, он был добр и честен… И поэтому, когда он залез в башню, держась за ее волосы…
— Это было самое настоящее волшебство, да, пап?
— Самое настоящее. Когда он залез в башню, у принцессы не выпало ни единого волоска, и ей не было больно. Ни капельки.
— Значит, это был настоящий принц, правильный. Прямо как ты. Когда ты заплетаешь мне волосы, мне ни чуточки не больно. Мама меня чаще дергает…
— Это потому что ты вертишься. Мама любит тебя так же сильно, как и я.
— И я вас с мамой люблю, папочка, очень-преочень. И принц убил чудище, что держало принцессу в башне, да? И потом они жили долго и счастливо, я знаю!
— Если ты знаешь, то зачем я рассказываю? Тогда сама давай.
— Нет, я хочу, чтобы ты.
— Хорошо, только не вертись так. Он убил чудище. И они жили долго и счастливо до конца времен.
— Как мы?
— Конечно. Как мы…
— Папа, послушай, а принц был красивый, да?
— Он был отважен и смел, нежен и заботлив. Для принца это самое главное…
Это воспоминание в памяти Гвен было одним из самых четких эпизодов, связанных с детством. Она словно видела себя со стороны, как в кино: зеленоватый свет лампы, падающий на одеяло, маленькая девочка в синей ночной рубашке, сидящая рядом с отцом, который старательно заплетает ей косички - может, чуть неуклюже, но очень бережно.
Он всегда завязывал ей косички резиночками двух разных цветов — никогда не брал одинаковые, в отличие от мамы, которая во всем любила порядок и симметрию. Когда отец приносил из ванной щетку и резинки, одну он давал Гвен сразу, а другую зажимал в кулаке за спиной, и Гвендолин угадывала, что за цвет спрятался в большой отцовской ладони на этот раз. Если ей удавалось угадать, отец подкидывал дочку к потолку, пока не видела мама. Гвен очень смешила эта их тайная традиция— она заливалась хохотом каждый раз, когда папа завязывал ей косички, а он дергал ее за них, разлохмачивая косы и пуская насмарку тщательно проделанную им ювелирную работу.
Когда отца не стало, она не могла больше видеть эти косы в зеркале. Кому теперь есть дело до ее волос? Вся жизнь катилась под откос — какое вообще значение могут иметь космы? И она обрезала их — безжалостно, а потом рыдала два часа, пока не вернулась с работы мать и не нашла ее на полу над блестящей горсткой ее прежней гордости…
«Что это была за сказка, папа?» В настоящих сказках папы не падают на переходе, хватаясь за сердце, — они всегда возвращаются домой, где их ждут, садятся у камина и смеются, и хмурятся, пока домашние рассказывают о том, как тут шла жизнь, пока глава семьи отлучался по скучным, но необходимым, как у всех пап, делам. Отцам не выбирают страшный холодный ящик — в котором им придется лежать вечно, пока их не успевшие повзрослеть дети оступаются, находят и теряют себя снова и снова. Не может такого быть, чтобы тот самый папа, что криво заплетает косички и никогда не выбирает резиночки одного цвета, лежал в этой белой нелепой, похожей на куклину, коробке, засыпанной розами, на которые у отца всегда была аллергия, — и прикоснуться к нему было страшно, потому что все, что было папой, ушло — осталась только стынущая плоть. «Ведь мы все должны были жить долго и счастливо, ты помнишь, папа? До скончания времен. Мы в какой-то другой сказке — страшной и жестокой, где нельзя ошибаться, где, чем больше ты стараешься, тем больнее тебя бьют. В таких сказках не бывает отважных, смелых, храбрых и заботливых принцев, в ней есть место только для чудовищ — и надо стать чудовищем для того, чтобы выжить… Знал ли ты обо всем об этом? Если да, то зачем ты меня обманул? Значит, и нет никакого настоящего волшебства, принцессы визжат от боли, пока принцы карабкаются по их золотым спутанным кудрям к окну башни — и выдранные с корнем, окровавленные волосы, падая вниз, чертят на лицах принцев причудливые узоры. Поэтому я отрезала волосы, папа. Я больше не верю ни в принцев, ни в волшебство…»