Страница 30 из 32
Пастырь знал Феодосию, чувствовал ее шкурой, от крыш и крон, до катакомб, пещер и подземных рек. Он так давно жил здесь, что даже во сне не видел оливковые рощи и тихие берега прежней родины. Пройти через полгорода незамеченным для него было не трудней, чем съесть апельсин. Но не с такой спутницей. Одышливая старуха, утратившая, казалось бы силы и волю к сопротивлению, тащилась медленно, пошатываясь и прихрамывая. Царский наряд превратился в грязную тряпку, потускневшие рыжие космы спутались, в прядях застрял мелкий мусор. Бомжиха и нищенка, безобидное, опустившееся создание – так решил бы любой, кто увидел – если б не разглядел золотых украшений и огромных, пылающих гневом глаз.
- Зачем ты пошла охотиться, Многоликая? Кто тебя пробудил?
- Люди, глупые жадные люди, - раздался безмолвный ответ. – Двум плебеям захотелось ограбить могилу и поживиться золотом. Они зарезали друг друга над гробом, пролили кровь. Жертвенную, горячую… Нет дара слаще, чем свежая кровь убийцы. Как удержаться? Ты бы смог?
- Мне не нужна кровь, Многоликая.
- Судишь?
- Нет. Твоя природа - нести смерть, сеять её повсюду. Кто судит волка за съеденную овцу, корит коршуна за цыпленка? Всякая плоть бренна, всякая станет прахом.
- Жизнь и смерть существуют и тогда, когда мы живем, и тогда, когда мы умерли, ибо, когда мы живем, мертвы наши души и схоронены в нас, когда же мы умираем, оживают и живут души, - хриплый голос старухи напоминал карканье ворона.
- Но когда волк из жадности вырезает все стадо, поднимаются пастухи и собаки, ищут зверя и убивают там, где найдут.
- Решил казнить меня, Пастырь?
- Нет. Нас и так слишком мало.
- И делается все меньше, мы стареем и силы тают, утекают, словно ручьи в овраг. Нас забывают, как стариков-родителей, как ненужных младенцев в голодный год. Назови хоть одно пастбище, где оставляют на камне сыр и вино, жгут горсть шерсти с весенней стрижки? Хоть один виноградник с нетронутой заповедной лозой? Хоть один голос воззвал к тебе в середине лета, хоть один венок принесли к гроту?
- Неужели твои алтари, о Многоликая, снова возводят на перекрестках? Неужели несут черных куриц, черных козлят и новорожденных девочек, дабы выпросить благосклонность Владычицы?
- Я сама беру, что хочу. Я полна, как река весной. Я пью страх, насыщаюсь злобой, высасываю страсти из гнилых душ. Город покрылся ненавистью, сны кишат кошмарами, дни делаются чернее ночи. Как и в прежние времена, люди делят друг друга на пришельцев и эллинов, назначая эллинами себя. Я уйду танцевать пляску смерти, старый пастух, Феодосия станет моей, как иные, многолюдные и беспечные города. Думаешь, глупые дети и в самом деле сумели бы удержать меня?
Голос Многоликой зазвенел медью, волосы взметнулись языками костра, хмельная, страшная красота вернулась. Камни в короне засияли зловещим блеском. Белая козочка, испуганно блея, спряталась за своего пастуха. Тот оставался невозмутим.
Рукава алого платья взметнулись, обращаясь в мощные крылья. В волосах Многоликой зашевелились черви, язвы на груди источали гной, воздух вокруг потемнел. Мимоезжий «москвич» врезался в фонарный столб, водитель вывалился из двери и на карачках уполз в ближайший подъезд. Мелко задребезжали стекла, градом посыпались листья с платанов…
Солнце пробило тучи. Пастырь вынул из серой хламиды флейту, пастушескую сирингу, поднес к губам и заиграл незамысловатую песенку:
…Травой густой покрылся луг,
И ветер пахнет чабрецом,
Вернись из странствий, верный друг,
Ты станешь мужем и отцом.
Густеет в крынке молоко,
Сегодня сварим добрый сыр.
Пускай ты бродишь далеко,
Но до зимы родится сын…
Тысячи лет, год за годом под звуки флейты выходили на луга овцы, танцевали по кругу бородатые пастухи и их веселые босоногие жены, зрела брынза, текло золотое масло, набиралось силы вино, пробивались на свет упрямые зерна пшеницы. Год за годом Пастырь отгонял от пастбищ волков, выманивал крыс из амбаров, возвращал в ульи пчел, отводил врагов от селений, унимал мор. Год за годом песня флейты пробуждала жизнь и дарила мир – если мир был возможен.
Здоровенная седая крыса покорно приблизилась к Пастырю. Её длинные усы вздрагивали, зубы клацали, сквозь редкую шерсть просвечивали уродливые язвы. Большие ладони подхватили грызуна легко и бережно.
- Не спорь со мной, Многоликая. Усыпальница ждет – пойдем.
Храм Архангелов прятался в самом конце Военной улицы. Пастырь помнил, как настойчивые армяне собирали стены по камушку, обтесывали белые плиты, украшали стены фигурной резьбой, как впервые зазвонил звонкий колокол. Хромоногий Гегам, первый из настоятелей церкви, был хороший человек и хороший пастырь, готовый живот положить за паству. Поэтому подземная крипта язычников сохранилась в целости, потайная лестница осталась тайной. Пока в храме шли службы, по давнишнему уговору церковные сторожа пропускали по ночам молчаливого пастуха, никогда не снимающего шапку, и ни о чем не спрашивали. Последние сто лет храм пустовал – до войны там хранили зерно, после совсем забросили. И ворота не уцелели – только железные двери, милосердно скрывающие полустертые фрески и растресканный пол. Нужный камень в стене часовни Пастырь нашел на ощупь, вложил пальцы в неглубокие выемки и нажал. Открылся темный, затхлый проход, вытертые ступеньки, уводящие в подземелье. Громко пискнув, крыса рванулась из рук, Пастырь удержал Многоликую осторожно, но твердо. Козочка пошла с ними.
В крипте не горело ни фонаря, ни свечи. Впрочем, Пастырь в них не нуждался – он наизусть знал расположение каменных ящиков и четырехугольной плиты алтаря. Восемь усыпальниц закрыты тяжелыми мраморными плитами, в изголовьях стоят кувшины с дарами, в ногах угли и травы. Шесть пустуют… уже пять.