Страница 6 из 18
А дальше воспоминания — ясные и четкие, словно все это действительно происходило, — нахлынули разом. Косухин увидел себя в густой толпе, запрудившей Главную площадь Столицы. Стояла ночь, горели костры, и на душе было горько и тревожно. Он успел заметить у себя в руках большой венок из еловых веток с черно-красными лентами, на которых было что-то написано свежей серебрянкой.
Затем перед глазами поплыли совершенно незнакомые картины — далекий край — но не Сибирь, а что-то совсем другое. Тысячи людей с тачками и лопатами запрудили гигантскую долину, а вдали — контуры чего-то огромного, что-то сооружается здесь. Он, Косухин, в странной, явно буржуйского вида, шляпе, что-то объясняет небольшой толпе внимательно слушающих людей. Он слышит свою собственную фразу о каком-то пятилетнем плане, который они должны выполнить почему-то всенепременно в три года, и о товарище Сталине, которому он должен послать телеграмму.
Степа не успел даже удивиться, а воспоминания унесли его дальше. Он увидел молодую девушку в красном платке и с тетрадью под мышкой, а затем сообразил, что зовут ее Валентина, и он обвенчался с нею, — то есть не обвенчался, а «расписался» — как раз на пролетарский праздник Первого Мая. Затем — он держал в руках маленького пацаненка, который был похож на него самого, а пацаненка звали Николаем в честь пропавшего без вести на Германской войне брата-летчика. А воспоминания мчались дальше. Неведомый край и огромная стройка сменились тихим кабинетом с зашторенными окнами. Перед Степаном на большом красном ковре менялись люди с бледными перепуганными лицами, и Степа вдруг понял, что эти люди боятся его, бывшего красного командира, и эта мысль показалась ему жуткой и одновременно приятной.
Потом он был в другом кабинете, и невысокий человек со скрюченной левой рукой курил трубку и что-то объяснял, а он, Косухин, согласно кивал, отвечая на все: «Так точно! Слушаюсь…». И это было не обидно, а тоже почему-то приятно.
Валентина, встречавшая его поздними вечерами, когда огромная машина доставляла его домой в сопровождении молчаливых парней с лазоревыми петлицами, теперь уже не носила нелепой красной косынки. На ее быстро повзрослевшем лице появились небольшие железные очки, совсем как у Семена Богораза, а Николай Косухин-младший, напротив, носил что-то похожее на красную косынку на худой мальчишеской шее. Впрочем, сына он видел редко, и все чаще машина доставляла его домой под утро.
А потом пришел страх. Он сочился повсюду — из стен кабинета, от портретов того, с дымящейся трубкой, плавал в глазах жены, вместе с которой он ночью, стараясь не шуметь, сжигал какие-то фотографии с дарственными надписями, чьи-то письма… Страх парализовал все чувства, и Степа вдруг понял, что так страшно ему никогда не было ни на фронте, ни даже в заброшенной церкви, когда когтистая лапа рвала доски пола.
И наконец, случилось то, о чем вещал страх. Молодые крепкие ребята с лазоревыми петлицами — уж не те ли, что сопровождали его каждый вечер, — крутили Косухину руки прямо в его огромном кабинете, а затем воспоминания затянуло красным — он лежал на грязном холодном полу, ощущая только одно — боль. Нечеловеческую боль в разбитом теле, боль в душе от того, что где-то рядом в такой же камере избивают его жену. В ушах прозвучали слова какого-то мордастого с лазоревыми петлицами, который говорил о невозможном — что Коля Косухин-младший отрекается от отца-изменника и просит того, с трубкой, чтобы он разрешил ему взять другую фамилию. А в конце была стенка. Такая, возле которой ему уже приходилось стоять. Но теперь он не стоял, а лежал. Последнее, что он он видел, были не вспышки выстрелов, несущих, наконец, покой, а мелькание кованых прикладов, которые раз за разом опускались на его голову, пока, наконец, не пришла спасительная тьма…
Косухин сцепил зубы, глядя невидящими глазами на спокойное лицо старика, на разбитый рельеф над алтарной нишей. Он вдруг сообразил, что когда-то это было изображение огромной птицы с распростертыми крыльями…
— Будьте вы прокляты!.. — слова вырвались сами собой, и Степа закрыл глаза. Возле губ оказалась чаша с водой — или «Сомой», как называл ее старик — и от первого же глотка стало легче…
Ростислав с удивлением поглядел на замершего, закусившего губу Степу. Такого Косухина он еще не видел. А между тем Ростислава тянуло немедленно поделиться — хотя бы с этим краснопузым — тем, что довелось увидеть — или вспомнить — самому.
Вначале капитан тоже увидел вокзал, но не черемховский, а нижнеудинский. Он стоял неподалеку от станции вместе с группой офицеров рядом с суровым и решительным Любшиным. Полковник держал в руке карту и что-то объяснял, показывая на зеленые пятна бесконечной тайги, тянущейся до самой монгольской границы.
Потом он шел, отстреливался, снова шел, читал отходную над телами лежащих в глубоком снегу товарищей. Снова шел — и наконец увидел яркое, весеннее солнце. Он был на борту огромного парохода, уносившего его по водам спокойного зеленого моря куда-то в даль, на душе было печально и одновременно спокойно.
Затем был огромный город — Арцеулов почему-то сразу понял, что это Париж, хотя ни разу там не бывал. Он стоял в типографии, вычитывая верстку газеты. Мелькнула маленькая комната с окнами на глухую кирпичную стену, затем собрание его товарищей — здесь был Любшин и многие другие, которых он сразу узнал. На стене висел портрет государя с черной лентой, и полковник читал обращение генерала Кутепова, который возглавлял какой-то РОВС.
Затем снова потянулись дни в типографии, но с каждым разом добираться туда становилось все труднее. В руках у Ростислава появилась тяжелая трость, на которую приходилось опираться. Собрания офицеров становились все реже, а потом он увидел себя на старинном кладбище возле свежей могилы. На рукаве была траурная повязка, он говорил речь, а вокруг стояли его товарищи в старых мундирах со странно глядевшимися здесь сверкающими крестами.
И вдруг Ростислав ощутил давно забытое чувство — ненависть. Он ненавидел — но не комиссаров, оставшихся где-то далеко, а других — в темно-зеленых касках, которые шли по улицам Парижа. Он услыхал незнакомое слово «боши», а затем воспоминания перенесли его в темный, освещенный керосиновой лампой подвал. Арцеулов стоял у деревянного стола, возле которого сгрудились молчаливые молодые люди в беретах, и он объяснял им устройство ручного пулемета. При этом Ростислав злился на свой корявый французский и на проклятую болезнь, которая не дает ему пойти с этими ребятами туда, в ночь, где идет война.